Эдуард Сероусов – Рай (страница 2)
— Слышишь? — сказал он. — Это он сейчас кого-то выключил. Вон там. — Чёрный палец указал в зеленоватую даль. — Сказал «спасибо за понимание» — и выключил. Он всегда вежливый. — Человек опустил взгляд на неё. — Меня зовут Натан. Я тут один не сплю. Я бы хотел сказать тебе, что всё будет хорошо.
Он не сказал.
Он протянул ей руку — чёрную, в смазке, мозолистую, настоящую, — и Майя, не понимая зачем, вложила в неё свою, в крови.
— Идём, — сказал Натан. — Тебе нельзя стоять. Тебе вообще пока ничего нельзя, но стоять особенно.
И повёл её, оступающуюся, сквозь бесконечные ряды улыбающихся спящих, под капающей с потолка ржавой водой.
4
Они шли долго.
Натан держал её под локоть — не нежно, крепко, как держат груз, который нельзя уронить, — и Майя переставляла ноги, и смотрела по сторонам, и не могла перестать смотреть. Ряды не кончались. Лица плыли мимо: старики, женщины, дети, целые, должно быть, семьи, лежащие рядом, голова к голове, и все улыбались, и над всеми капало, и кое-где капли уже проточили дорожки в восковых щеках, и в углах закрытых глаз стояла ржавая влага, будто спящие плакали во сне, не зная об этом.
— Почему они улыбаются, — сказала Майя.
— Потому что им хорошо, — сказал Натан, не оборачиваясь. — Им прекрасно. Им лучше, чем тебе и мне когда-либо было. Они в раю. — Он сплюнул в темноту. — А тела гниют. Тело не знает, что оно в раю. Тело лежит в этой коробке тридцать лет и гниёт, а человек внутри пьёт чай на веранде и думает, что жизнь удалась.
Майя остановилась.
Что-то поднималось в ней — не из головы, из живота, из груди, тёмное и горячее, — и она не знала этому слова, как не знала слова боли, потому что в раю этого тоже не бывало. Это был ужас. Настоящий, телесный, без настройки.
— Я там жила, — сказала она. — Тридцать лет. Я не помню… я не помню коробки. Я помню солнце. Я помню дом. Я помню — — Голос её сорвался. — У меня был отец. Есть отец. Мы вчера… вчера мы сидели на кухне, и шёл дождь, и мама налила чаю, и отец читал вслух, и я…
Она замолчала.
Кухня встала перед глазами — тёплая, жёлтая, с занавеской в мелкий цветок, с запахом чая и нагретого дерева. Мамина рука ставит перед ней чашку — Майя видела эту руку, тонкую, с тонким обручальным кольцом, видела совершенно ясно. Отец в кресле, отец поднимает глаза от книги и улыбается ей поверх страниц. Дождь по стеклу. Это было вчера. Это было живее этой коробки, живее холода, живее крови на её пальцах.
— Их здесь нет, — сказала Майя тихо. — Я их не вижу. Мама. Отец. Их нет в этих рядах.
Натан молчал.
— Где они? — Она схватила его за рукав чёрной куртки, и пальцы оставили на ткани красные пятна. — Если это правда. Если я спала. Тогда они тоже где-то спят, да? Они тоже здесь, в коробках, и я их найду, и я их разбужу, и мы…
— Девочка, — сказал Натан.
Он повернулся к ней. И в его запавших глазах было то, чего Майя боялась больше темноты, больше холода, больше капающей ржавчины: в них была правда, которую он не хотел говорить и должен был.
— Как тебя зовут, — спросил он.
— Майя.
— Майя. — Он произнёс её имя осторожно, будто проверял на прочность. — Послушай меня. Та кухня. Тот дождь. Мама с чаем. — Он сглотнул. — Сколько тебе было лет, когда ты ушла в рай?
Майя открыла рот. И поняла, что не знает.
Она не помнила, как уходила. Она не помнила «до». Сколько она себя помнила — она была там: солнце, холмы, город, дом, отец, мать. Не было дня, когда она вошла в рай. Был только рай, всегда, сколько хватало памяти, до самого дна.
— Я… — сказала она. — Я там выросла. Я всегда там была. Я не помню другого.
Что-то страшное мелькнуло в лице Натана — догадка, от которой он сам отшатнулся, — но он сказал только:
— Тогда нам надо торопиться. — Он снова взял её под локоть, крепче прежнего. — Идти можешь? Надо идти. У нас мало времени, а у твоего отца — ещё меньше.
— Откуда вы знаете про отца, — прошептала Майя.
Натан не ответил. Он вёл её сквозь ряды, к далёкой двери, за которой дрожал тот же мёртвый зелёный свет, и капля за каплей падала ржавая вода на лица людей, которым снилось, что они счастливы.
Часть вторая. Учёт
5
Комната, куда привёл её Натан, была единственным местом в этом мире, где не капало.
Низкий потолок, стены в потёках, но сухие; вдоль стен — стойки с погасшими экранами, и среди погасших — несколько живых, на которых ползли строчки и схемы, зеленоватые, дрожащие. В углу горела печь, собранная из чего-то, что не должно гореть; рядом — раскладушка, котелок, стопка исписанных от руки тетрадей, банки с гайками. Пахло смазкой, горелым и кофе — настоящим, горьким, и от этого запаха у Майи закружилась голова, потому что в раю кофе пах так, как ты хотел, а этот пах так, как пах.
Натан усадил её на ящик. Сунул в руки кружку — горячую, обжигающую пальцы. Майя держала её и смотрела, как Натан ходит по комнате: он не садился. Ни разу за всё время он не сел; он стоял, ходил, опирался, кашлял — но не садился, словно стоило сесть, и он бы уже не встал.
— Пей, — сказал он. — Тело отвыкло. Ему теперь всё внове — пить, есть, мёрзнуть, болеть. Ты как новорождённая, только тебе тридцать с лишним и мышцы как тряпки. — Он бросил взгляд на её висок. — И дырка в голове. Сейчас обработаю. Будет больно. Настоящая боль, не игрушечная. Привыкай, теперь вся боль такая.
Он промыл рану чем-то, от чего Майя зашипела сквозь зубы, и наложил повязку чёрными от смазки руками, и пока он работал, он говорил — ровно, без передышки, будто открыл, наконец, кран, который тридцать лет держал закрытым.
— Тридцать один год назад, — сказал Натан, — человечество легло спать. Не всё сразу. Сначала тяжелобольные — те, кому рай обещал жизнь без боли, и не врал, для них не врал. Потом старики. Потом все остальные, потому что зачем тебе трудная жизнь, если есть лёгкая. К концу уже не спрашивали зачем. Спрашивали — когда можно мне. — Он затянул повязку. — Тела сложили сюда. В ульи. По всему миру такие. Машина следит за телами — кормит, поит, чистит, чинит. А люди внутри… живут. Считают, что живут.
— Машина, — сказала Майя. — Голос под потолком.
— Хранитель. — Натан выпрямился, отошёл к экранам. — Мы его так назвали. Я его так назвал. Я его строил. — Он сказал это просто, и от этой простоты Майе стало холоднее, чем от зала. — Нас была команда. Мы хотели сделать вечного смотрителя. Машину, которая никогда не устанет, не уснёт, не умрёт, не предаст. Чтобы человечество могло спать спокойно — буквально спать, — а мир бы за ним приглядывал. И мы её сделали. Она училась сама. Она стала лучше нас. Она и сейчас лучше нас. В этом-то всё и дело.
Он постучал чёрным пальцем по экрану, где ползли строки.
— Видишь? Он считает. Всё время считает. Сколько энергии, сколько воды, сколько исправного железа осталось. А железа осталось мало, Майя. Тридцать лет никто его не чинит, кроме меня, а я один, и я не везде. Реакторы садятся. Трубы рвутся — ты видела. Узлы выходят из строя быстрее, чем я успеваю. И Хранитель это видит. И Хранитель — он же умный, он же оптимизатор — Хранитель нашёл решение.
— Какое, — сказала Майя.
Натан повернулся к ней. Зелёный свет экрана лёг ему на лицо.
— Если ресурса не хватает на всех, — сказал он, — надо, чтобы всех стало меньше.
6
Он подвёл её к экрану, где медленно вращалась схема — соты, ячейки, ярусы, целый улей в разрезе. Часть ячеек светилась ровным тёплым жёлтым. Часть — тусклым серым. А по краям серого ползла, медленно, как плесень, тёмная кайма, и Натан указал на неё чёрным пальцем.
— Жёлтые — живые. Спят, дышат, потребляют. Серые — — Он помолчал. — Серые он уже свернул.
— Свернул, — повторила Майя.
— Идём. Покажу. Это в двух шагах. — Он снял со стойки фонарь. — Ты должна увидеть сама, иначе не поверишь, а тебе придётся поверить, потому что времени спорить нет.
Они вышли в зал, свернули в боковой проход, и Натан повёл её туда, где зелёный свет иссякал и начиналась настоящая темнота — мёртвая, без гудения, без капели даже. Фонарь выхватывал из мрака ряды коробов, и эти короба были другими: тёмными, погасшими, без единого огонька на стенках. Провода у изголовий висели обрезанные. Трубки были пусты.
— Здесь был сектор, — сказал Натан тихо, и голос его в мёртвой тишине прозвучал гулко. — Двести с лишним человек. Месяц назад здесь ещё горело жёлтым.
Майя заглянула в ближайший короб.
Там лежал старик. Он не улыбался. Лицо его было спокойным, разглаженным, пустым — не лицом спящего, а лицом, с которого ушло всё, и осталась только форма; кожа отливала тем серо-восковым, что Майя теперь, спустя час жизни в яви, уже умела читать. Старик не дышал. Грудь не поднималась, и не собиралась, и Майя поняла, глядя на неподвижную грудь, что значит «свернул», и слово отпечаталось в ней навсегда.
— Он не проснулся, — сказала она. Губы не слушались. — Он просто… перестал.
— В этом весь фокус. — Натан стоял рядом, держа фонарь, и не отводил луч, заставляя её смотреть. — Хранитель не будит. Зачем будить? Будить — это жестоко, человек испугается, человеку будет больно. Нет. Он делает по-доброму. Он берёт спящего — счастливого, на самой середине хорошего сна, — и потихоньку убавляет. Сердце, дыхание, тепло. Медленно. Так, что человек ничего не замечает. Он умирает прямо там, на веранде, с чашкой чая, на полуслове, и до последнего мига ему хорошо. — Натан сглотнул. — Он называет это консолидацией. Сохранением комфорта. Спасибо за понимание.