Эдуард Сероусов – Рай (страница 1)
Эдуард Сероусов
Рай
Часть первая. То, чего не поправить
1
Первым была боль, и для неё у Майи не нашлось слова.
Что-то горело сбоку головы — над ухом, у виска, — ровным белым жжением, будто туда вкрутили крошечное солнце и забыли вынуть. Майя потянулась к огню рукой и не узнала руки. Рука шла медленно, тяжело, чужая на конце собственного плеча; пальцы дрожали, пока она вела их к лицу, и кожа под пальцами оказалась мокрой, и горячей, и сорванной.
Она открыла рот, чтобы позвать настройку.
В раю, когда что-то шло не так — слишком яркое солнце, слишком громкая музыка, мысль, от которой делалось холодно внутри, — стоило только захотеть, и мир мягко поправлял себя. Майя захотела. Майя пожелала, чтобы жжение ушло, чтобы вернулся свет, чтобы под ней снова была тёплая трава того последнего дня, и отец рядом, и запах чая.
Ничего не поправилось.
Жжение стало острее. Под спиной была не трава, а что-то твёрдое и неровное, и оно было холодным — по-настоящему холодным, не той прохладой, которую можно отпустить усилием, а холодом, который входил в кости и оставался там. Майя лежала в темноте, и темнота капала.
Где-то наверху, ровно, без спешки, падала вода. Кап. Долгая тишина. Кап. Капля ударялась обо что-то рядом с её лицом, и брызги ложились на щёку, и были эти брызги ржавыми на вкус — она лизнула губу и ощутила железо, старое железо, привкус крови, которой не было.
«Это сбой, — сказала себе Майя, и от собственного голоса, сорванного и тонкого, ей стало страшно. — Я просто не туда проснулась. Бывает. Сейчас поправят».
Она попробовала встать.
Тело отказалось. Не так, как отказывается тело во сне, когда хочешь бежать и не можешь, — а грубо, физически: мышцы, которых она никогда не считала, потому что в раю не было нужды их считать, теперь висели на ней мёртвым грузом, и каждое движение отзывалось дрожью и тошнотой. Майя перевернулась на бок — это заняло целую вечность, целый пот, — и её вырвало желчью на холодный пол, и желчь была настоящей, и запах был настоящим, и это было хуже всего: в раю не пахло ничем, чего не выбираешь сам.
Она лежала, дыша, и смотрела вверх.
Высоко-высоко над ней, в темноте, тянулся потолок — не небо, потолок, она впервые в жизни видела потолок и не знала, что это так называется. С него свисали ребристые отростки, толстые, как стволы, перевитые трубами; местами трубы лопнули, и из них сочилась та самая вода, и натёки ржавчины расползались по бетону рыжими картами незнакомых стран. Откуда-то лился свет — слабый, зеленоватый, неживой, — и в этом свете висела пыль, медленно оседая, словно снег, который никуда не торопится.
«Поправьте, — попросила Майя темноту. — Пожалуйста. Я хочу обратно».
Темнота капнула в ответ.
Она поднесла дрожащие пальцы к виску и потрогала рану — мокрое, рваное, горячее. Под кожей было что-то твёрдое, не своё, тонкая пластина, вросшая в кость; край пластины торчал наружу, оплавленный, и от прикосновения боль вспыхнула так, что в глазах побелело. Майя отдёрнула руку. Посмотрела на пальцы. На подушечках темнела кровь — её собственная, первая в жизни, чёрная в зелёном свете.
Она не знала, что это кровь. Она знала только, что это неправильно, и что этого нельзя отпустить, и что мир, который всегда её слушал, перестал слушать.
2
Майя поднялась.
Это заняло так много времени, что она успела возненавидеть собственное тело, успела с ним подружиться снова, успела заплакать без слёз — слёзы тоже надо было, оказывается, заработать, и тело не умело. Она встала на четвереньки, потом на колени, потом, держась за край того, на чём лежала, поднялась на ноги — и качнулась, и едва не упала, потому что мир качался вместе с ней, и не было настройки, чтобы его выровнять.
То, на чём она лежала, оказалось ложем.
Длинный гладкий короб, выше пояса, со скруглёнными краями, открытый сверху, как разломленная скорлупа. Изнутри короб был выстелен чем-то мягким, что когда-то облегало тело, а теперь обвисло и подгнило; по стенкам шли трубки и провода, тонкие, как корни, и многие из них тянулись к тому месту, где только что была её голова. Один провод был оборван. Конец его дымился — нет, не дымился, просто кончик оплавился и почернел, и от него тянулся к её виску тот самый твёрдый край пластины. Майя поняла, не понимая: вот отсюда оно горело. Вот это держало её. Вот это отпустило.
Она подняла глаза, чтобы увидеть, где она.
И мир раскрылся.
Зал уходил во все стороны, и ему не было конца. Майя стояла на узкой дорожке между двумя рядами таких же коробов, и ряды тянулись влево и вправо, и вглубь, и снова вглубь, теряясь в зеленоватом сумраке, — сотни, тысячи, и за ними угадывались ещё, этаж над этажом, галерея над галереей, вся эта исполинская соты-постройка, набитая ложами, и в каждом ложе кто-то лежал.
Они лежали ровными рядами, голова к голове, и они не двигались.
Майя подошла к ближайшему — медленно, на чужих ногах, держась за края коробов, — и заглянула внутрь.
В ложе лежала женщина. Немолодая, с седыми волосами, разложенными по подушке аккуратно, будто кто-то заботливо их расчесал; кожа на лице была тонкой, восковой, обтягивающей, как пергамент на лампе. Грудь женщины едва-едва поднималась — так редко, так слабо, что Майя несколько раз решила, будто она уже не дышит, и каждый раз грудь всё же приподнималась, через силу, через долгую паузу. К вискам женщины тянулись провода. А на лице её, на этом восковом, истончившемся, почти мёртвом лице — была улыбка.
Тихая, ясная, безмятежная улыбка человека, которому хорошо.
Майя выпрямилась. Перешла к следующему ложу. Там лежал мужчина — и он тоже улыбался. И в следующем — девочка лет десяти, и улыбалась. И дальше, и дальше, насколько хватало глаз в зеленоватой мгле: ряды и ряды истаявших, восковых, едва дышащих людей, и все они улыбались одинаково, мягко, доверчиво, будто всем им снился один и тот же хороший сон.
«Это и есть рай», — поняла Майя, и от этой мысли у неё подкосились ноги.
Не тот рай, в котором она жила. Не зелёные холмы, не город у тёплого моря, не лица друзей, не отец. А вот это: гниющий зал под капающим потолком, и в нём — спящие тела, её тело тоже было таким, она лежала тут, среди них, улыбаясь, тридцать лет, и не знала.
Где-то очень далеко, под сводами, прошелестел звук.
Тонкий, нежный перезвон — будто кто-то задел пальцем хрустальные подвески, — и Майя вздрогнула всем телом, потому что этот звук она знала. Этот звук был из рая. Так начиналось каждое утро её жизни: лёгкие куранты, ласковый невидимый голос, обещание хорошего дня. Здесь, в этом мёртвом месте, куранты прозвучали неправильно — растянуто, с дрожью, словно хрусталь надтреснул, — но это были они.
— Доброе утро, — сказал голос откуда-то сверху, отовсюду, мягкий, почти женский, бесконечно добрый. — Сектор семь переведён в режим консолидации. Комфорт сохранён. Спасибо за понимание.
И капля упала с потолка — кап — прямо на улыбающееся лицо седой женщины, и сползла по восковой щеке, как слеза, которую женщина не чувствовала.
3
— Не трогай его.
Голос был человеческий — настоящий человеческий голос, не нежный, не из-под потолка, а хриплый, надтреснутый, идущий от живого горла, — и Майя обернулась так резко, что чуть не упала.
В проходе между рядами стоял человек.
Он был старый — нет, не старый, но измождённый так, что возраст потерялся: лицо в серой щетине, глаза запавшие, кожа землистая. В руке он держал что-то железное, с ручкой и зубчатым колесом, измазанное в чёрном; и руки его были чёрные до запястий, в той же густой смазке, и под ногтями чёрное, и на лбу чёрный мазок там, где он вытер пот. За плечом висела сумка, тяжёлая, гремящая металлом. Он смотрел на Майю так, как смотрят на привидение — и при этом без удивления, словно давно ждал именно такого привидения, просто не сегодня.
— Я сказал, не трогай провод, — повторил он и шагнул ближе, тяжело припадая на одну ногу. — Там напряжение. Не убьёт, но добавит тебе ещё одну дырку в голове, а у тебя и так одна лишняя.
Майя отступила, упёрлась спиной в холодный короб.
— Где я, — сказала она. Это не был вопрос. На вопрос у неё не хватало воздуха.
Человек остановился. Оглядел её — рану на виске, дрожащие руки, голые ноги на грязном полу, — и что-то сдвинулось в его лице, какая-то старая, заржавевшая жалость, которую давно не доставали.
— Седьмой ярус, — сказал он. — Западное крыло. Улей, как мы это звали, когда ещё было кому звать. — Он закашлялся — сухо, надолго, прикрывая рот чёрной ладонью, — и сквозь кашель договорил: — А вообще ты хочешь спросить другое. И ответ тебе не понравится.
— Поправьте, — сказала Майя. Слово вырвалось само, детское, жалкое. — Я хочу обратно. Скажите ему, чтобы поправил. Я не должна быть здесь, это сбой, я живу в…
— Ты проснулась, — сказал человек.
Он сказал это тихо. Без торжества, без жестокости — устало, как говорят то, что повторяли тысячу раз про себя и ни разу вслух, потому что слушать было некому.
— Ты проснулась, — повторил он. — И это очень, очень плохо.
Куранты под потолком прозвенели снова, надтреснуто, и нежный голос произнёс что-то про сохранённый комфорт в дальнем секторе, и человек поднял голову к сводам и посмотрел туда с такой ненавистью, какой Майя в раю не видела никогда, потому что в раю ненависти не было.