18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эдуард Сероусов – Последний вдох (страница 2)

18

Укол был привычный, почти ласковый — так она проверяла, держит ли он удар. Он держал.

— Как ты? — спросил он. — Как лёгкие?

Она пожала плечами — жест, в котором было больше, чем в любых словах.

— Нормально. — И, потому что он молчал и ждал, нехотя добавила: — Ингалятор чаще беру. Но это, наверное, сезон. Сухо очень. Воздух последнее время… не знаю. Странный.

— Странный — это как? — Он спросил это легко, всё ещё на той высокой, праздничной волне, на которой пробыл весь вечер.

— Как будто его меньше, — сказала Ива. Сказала и сама усмехнулась нелепости. — Глупо звучит. Бабушка говорит, я просто мало хожу. Заставляет меня по лестнице вверх-вниз. Я считаю ступеньки, она считает мои вдохи. — Она закатила глаза. — Весело тут у нас.

— Это высота, — сказал он. Сказал уверенно, тем самым голосом, которым весь вечер объяснял всем всё. — На высоте всегда так осенью кажется. Пей больше воды. И слушай бабушку.

— Угу. — Она смотрела на него с экрана, и в её глазах было что-то, чего он не разобрал и не стал разбирать, потому что был сегодня прав во всём. — Ну, спасай дальше мир. Спокойной ночи, герой.

Связь оборвалась раньше, чем он успел сказать, что любит её. Окно закрылось. Он сидел в тёмной каюте и слышал в ушах не её слова, а тонкий присвист на вдохе — тот, что он различил даже сквозь сжатый цифровой звук. Всю жизнь он узнавал этот присвист из любого шума. Но сегодня списал его на высоту и спутниковый канал и сразу забыл.

4

Сообщение от Восса пришло перед самым отбоем.

Адам увидел имя — Т. Восс — и его палец завис над экраном. Они не разговаривали два года. Два года назад Адам сделал то, после чего не разговаривают: на большом, транслируемом совете, перед всеми, кто решал судьбу проекта, он встал и спокойно, по пунктам, разобрал Восса на части. Старые данные. Выборочная статистика. Алармизм, тормозящий единственный шанс человечества. Он не лгал — он просто построил каждую правду так, чтобы от Восса ничего не осталось. И от Восса ничего не осталось. Гранты ушли. Имя стало синонимом паники. А заодно — Адам узнал об этом позже — ушла Майя, потому что смотрела из зала, как он топит её учителя, и поняла про мужа что-то, чего нельзя развидеть.

Это было голосовое. Длинное. Он включил.

— Адам. — Голос Восса постарел; в нём была усталость человека, который слишком долго читал то, чего никто не хотел видеть. — Не вешай трубку, дай мне минуту, потом делай что хочешь. Я смотрю на твои же открытые данные. Растворённый кислород на юго-восточной кромке. Ты их видишь, я знаю, что видишь. Это не дрейф датчика, мальчик. Это начало.

Адам стоял у иллюминатора. За стеклом была чёрная вода. Где-то на юго-востоке — невидимая в темноте винная полоса.

— Цветение не может быть вечным, — продолжал Восс. — Оно сожрёт питательные вещества и рухнет. А когда оно рухнет, вся эта мёртвая биомасса начнёт разлагаться, и разложение выпьет из воды кислород. Весь. Ты сделал не лёгкие, Адам. Ты сделал бомбу замедленного действия размером с океан. И есть ещё одно. Я два года картирую один организм, пикопланктон, который… — голос на секунду оживился, в нём прорезался прежний Восс, азартный, влюблённый в свою науку, — …который не умирает в бескислородной воде. Который держит весь цикл. Если он уйдёт под этой дрянью, перезапустить будет нечем, и тогда…

Адам остановил запись.

Он стоял перед тёмным стеклом, и в стекле стоял он сам — без улыбки, в кои-то веки без неё. Он знал цифры седьмого квадранта. Он три минуты назад слышал присвист в дыхании дочери. Он чуял за бортом гнилостную ноту.

И он знал, что если оставит это сообщение, то завтра не сможет выйти к камере и сказать, что согнул кривую. Что человек, которого он публично уничтожил два года назад, окажется правым на глазах у всех, кто видел, как Адам его уничтожал. Что дверь, в которую он вошёл, ведёт не туда.

Он стоял с планшетом в руке, и две версии его самого глядели на него из тёмного стекла. Одна говорила голосом Восса, спокойным и страшным: проверь. Подними тревогу сейчас, ночью, пока цифра в одном квадранте, а не в семи. Останови выгрузку удобрения, разверни суда, скажи Орну правду. Будет скандал, будет позор, тебя назовут паникёром, как ты назвал Восса, — но если старик прав, ты успеешь.

Другая говорила его собственным голосом, тем, медийным, отрепетированным: один квадрант из семи, кромочная флуктуация. У тебя нет доказательств — есть встревоженный старик с дурной репутацией, которую ты сам же ему и устроил. Подними сейчас панику, а окажется турбулентность — и конец. Конец проекту, конец кривой, конец всему, ради чего восемь лет. А подождёшь до утра, сверишь с буями — может, всё рассосётся само, и завтра ты выйдешь к камере, и мир будет твой.

Он знал, который из голосов прав. Знал так же ясно, как знал присвист в дыхании дочери. Но правый голос вёл в темноту, в позор, в признание, что растоптанный им человек был прав, — а другой вёл к свету и к камере. И впервые в жизни Адам поступил не как тот, кто доводит, а как тот, от кого он всю жизнь бежал: как отец, который знал лучше всех и выбрал не смотреть.

Палец сам нашёл нужное. Удалить. Удалить навсегда. Экран спросил, уверен ли он. Он был уверен.

Адам выключил планшет и долго стоял в темноте. Потом, уже отворачиваясь от иллюминатора, краем глаза поймал на воде блик. Луна вышла из-за облака, и в её свете океан под бортом был уже не чёрным. У самой кромки света, там, где зыбь подходила к корпусу, вода отдавала ржавчиной — слабо, едва-едва, как старое пятно крови на ткани, которое уже не отстирать.

Он сказал себе, что это луна. И пошёл спать.

Часть вторая. Винное море

5

Через девятнадцать дней он стоял на берегу рыбацкого городка под названием Чимботе и смотрел на то, что осталось от моря.

Оно было винным. Не у кромки, не полосой — всё, до горизонта, под низким серым небом, океан лежал тёмно-бордовый, густой на вид, как разбавленное вино, и не блестел. Зыбь шла по нему вяло, словно вода загустела. Бирюза, которой две недели назад любовался мир, исчезла без следа — будто кто-то слил живую воду и налил мёртвую.

А на берегу лежала рыба.

Не сотни. Берег был вымощен ею до самого мыса в обе стороны — серебристое крошево, уже не серебристое, а тускнеющее, в три, в четыре слоя, чешуя к чешуе, выпуклые мёртвые глаза в небо. Анчоус, сардина, ставрида, рыба покрупнее, неразличимая в общей массе. Прибой выносил всё новую, накатывал и оставлял её на песке аккуратными рядами, как сеятель. Местами шевелились крабы. Над всем этим стоял запах — плотный, сладко-гнилостный, тот самый, что он две недели назад поймал на кромке обоняния и велел себе забыть. Теперь его нельзя было забыть. Он въедался в горло, в одежду, в самый череп.

Чайки и бакланы пировали вдоль всей кромки. И вот что было неправильно — Адам не сразу понял, что именно, а поняв, не смог уже развидеть: птицы тоже падали. Не все, не сразу. Но то одна, то другая, нажравшись у воды, вдруг словно теряла нить, делала несколько неверных шагов в сторону от моря и оседала на песок, и больше не вставала. Будто что-то поднималось от винной воды и от гниющей рыбы, что-то невидимое, и выбирало, кому ещё ходить, а кому уже нет.

Рядом стоял местный чиновник в маске и что-то говорил в телефон по-испански, быстро, испуганно. Дальше по берегу телевизионная группа снимала рыбу крупным планом. Кто-то плакал. Кто-то стоял, как стоят люди, у которых отняли единственное, и они ещё не нашли этому слова.

Старик в резиновых сапогах стоял у самой воды, по щиколотку в мёртвой рыбе, и не двигался. Лодка его лежала на песке, вытащенная и ненужная: выходить было некуда и не за чем. Он не плакал и не снимал на телефон. Он смотрел на багряную воду, в которой ловил всю жизнь и в которой ловил его отец и которая за две недели стала вот этим, — и на лице у него было выражение человека, у которого отняли не работу, а самую ткань мира, ту, что считаешь вечной, пока она есть. Адам на секунду поймал его взгляд — и отвёл. Полтора месяца назад он стоял на палубе и думал о фильме, который про него снимут: как человечество взяло свою судьбу в руки. Вот оно, человечество. Стоит по щиколотку в мёртвой рыбе и смотрит на отравленное море. А судьбу за него взял в руки он — Адам Реми, на закрытых совещаниях, одной подписью, ради кривой, которую согнул.

— Это не сбой, — сказала Салас.

Она прилетела с ним, в той же флисовой куртке, и за две недели в ней что-то закрылось. Она держала перед собой планшет, но теперь не показывала ему цифр. Цифры были вокруг, в три слоя, до самого мыса.

— Цветение рухнуло во всех квадрантах за восемь дней, — сказала она тихо, глядя на воду, а не на него. — Биомасса разлагается. Растворённый кислород на шельфе — у дна почти ноль. Это мёртвая зона, Адам. Она была сорок миль в поперечнике неделю назад. Сейчас сто десять. — Она наконец повернулась к нему. — Я внесла это в лог. В этот раз — в лог.

Адам открыл рот, и привычка, восемь лет служившая ему верой и правдой, попыталась подсунуть фразу. Локальное явление. Кромочная аномалия. Система самокорректируется. Слова стояли наготове, ровные, разумные. Он закрыл рот, не сказав их. Перед ним на песке в четыре слоя лежало доказательство того, что разумные слова больше ничего не весят.