реклама
Бургер менюБургер меню

Эдуард Сероусов – Плёнка (страница 3)

18

– Анатомические структуры варьируют. Мозолистое тело – разное у каждого. Сосуды – разные. Нервы – разные. Даже хрусталик глаза – разный. Всё, что растёт из нашего генома, варьирует, потому что экспрессия генов – стохастический процесс. Но вот это, – он ткнул пальцем в экран, – не варьирует. У шести разных людей – один и тот же паттерн. Одна и та же конфигурация. Это не нормальная анатомия. Нормальная анатомия не бывает идентичной.

Маттиас смотрел на экран. Рамеш видел, как движутся его глаза – влево-вправо, от снимка к снимку, проверяя. Один из лучших нейроанатомов Центральной Европы. Если он видит то же самое – это не галлюцинация усталого мозга.

– Ты предполагаешь, что это не из нас? – спросил Маттиас. Тихо. Тем тоном, каким задают вопросы, на которые не хотят слышать ответ.

– Я предполагаю, что это не дефект снимка. Я предполагаю, что это что-то живое. Что-то, что не является частью нормальной нейроанатомии. Что-то, что присутствует у каждого – или, по крайней мере, у каждого из шести случайных здоровых людей в Женеве, что статистически…

– Рамеш.

– …что статистически, если экстраполировать на популяцию, при биномиальном распределении и даже при консервативной оценке…

– Рамеш.

Он остановился. Посмотрел на Маттиаса.

– Ты понимаешь, что ты говоришь? – спросил Маттиас. Не с осуждением. С чем-то, что было похоже на страх, но упакованное в академическую сдержанность, как стекло в пузырчатую плёнку. – Ты говоришь, что в мозге каждого человека на Земле есть неизвестная структура, которая не является частью нормальной анатомии.

– Я говорю, что данные указывают—

– Данные – шесть человек. Шесть.

– Шесть из шести. Сто процентов. Ни одного контроля без неё.

Маттиас встал. Прошёлся по лаборатории – три шага к двери, три шага назад. Линолеум поскрипывал под его ботинками, не зашнурованными, надетыми на босу ногу. Он остановился у стеклянной перегородки и посмотрел на магнит – белый цилиндр в полутёмной комнате, освещённый только аварийным светом, от которого металл казался голубоватым, почти живым.

– Метаболический пик, – сказал Маттиас, глядя на магнит. – 2.0 ppm. Это не один из стандартных метаболитов мозга. Но что-то с этим резонансом должно существовать. Нужна масс-спектрометрия. Нужен образец ликвора.

– Люмбальная пункция.

– Да.

– У здорового добровольца.

– Да.

Они посмотрели друг на друга. Люмбальная пункция – не МРТ. Это игла в позвоночник. Этический комитет, информированное согласие, медицинские показания. У здорового человека медицинских показаний нет, а «я увидел что-то странное на экспериментальном снимке» – не диагноз.

– Мне нужно сканировать себя, – сказал Рамеш.

Маттиас повернулся к нему.

– Зачем? Мы знаем, что будет. У тебя тоже есть. У меня есть. У всех есть.

– Именно поэтому. Я хочу видеть это у себя. Я хочу… Мне нужно знать, как это выглядит, когда знаешь, что это внутри тебя. Не на чужом снимке – на своём.

Маттиас снял очки. Надел. Снял снова. Руки у него, заметил Рамеш, были не вполне спокойны. Мелкая дрожь – адреналин, холод, усталость, всё разом.

– Хорошо, – сказал Маттиас.

Лежать в магните – странное ощущение, и Рамеш думал об этом каждый раз, хотя лежал сотни раз, потому что каждый нейровизуалист рано или поздно сканирует себя – отчасти ради калибровки, отчасти ради любопытства, отчасти ради того неуютного удовольствия, которое испытываешь, глядя на собственный рентген. Видеть себя изнутри. Анатомический стриптиз.

Магнит гудел вокруг него – не снаружи, а вокруг, потому что он был внутри, в тоннеле, и звук шёл со всех сторон, ровный, обволакивающий, как быть внутри контрабаса, когда кто-то держит педаль. Катушка давила на виски. Потолок тоннеля – в тридцати сантиметрах от лица, белый, исцарапанный, с жёлтым пятном от чьего-то пота, высохшего и забытого.

– Запускаю, – сказал Маттиас через интерком. Голос – металлический, сжатый, как через телефон из жестяной банки.

Щёлк-щёлк-пауза-щёлк. Градиентные катушки начали свою работу. Рамеш закрыл глаза.

В темноте за веками он видел то, что видит каждый: фосфены – случайные вспышки, порождённые шумом зрительной коры, когда ей не хватает входящего сигнала. Мозг, который не терпит пустоты и заполняет её мусором. Рамеш знал это – он занимался зрительной корой полтора десятка лет. Но сейчас, лёжа внутри магнита, зная, что в его ликворе, вокруг его зрительных нервов, есть что-то, чего не должно быть, – фосфены казались ему чужими. Как будто вспышки за веками генерировал не его мозг, а что-то, что смотрело его мозгом.

Он открыл глаза. Потолок тоннеля. Жёлтое пятно. Белый пластик.

Через зеркало на катушке он мог видеть экран за стеклянной перегородкой – далёкий, маленький, но различимый. Маттиас сидел перед ним. Не двигался.

Четырнадцать минут. Двадцать. Двадцать пять.

– Готово, – сказал Маттиас. – Выезжаешь.

Стол выехал из тоннеля. Рамеш сел, снял катушку, размял шею. Виски ныли – давление фиксатора. Руки были холодные – в тоннеле всегда холодно, магнит охлаждается гелием, минус двести шестьдесят девять градусов в сердцевине, и этот холод просачивается.

Он встал, прошёл в операторскую. Маттиас сидел перед экраном, и по его спине – по тому, как она была выпрямлена, натянута, как тетива, – Рамеш понял всё раньше, чем увидел снимок.

Экран. Аксиальный срез. Уровень моста. Его мозг. Его зрительные нервы – белые нити в тёмной воде.

И вокруг них – текстура. Та же. Та же сеть, тот же мицелий, тот же паттерн, что у Дешана, у Цай, у Мюллера, у Маттиаса. Идентичный. Как если бы его мозг и мозги пяти незнакомцев были подключены к одной и той же инфраструктуре.

Рамеш не сел. Стоял. Смотрел.

На экране – его мозг. Внутри его мозга – что-то, что не он. Что-то, что оплетает нервы, по которым идут сигналы от его глаз. Прямо сейчас – от глаз, которые смотрят на экран, где это что-то видно. Петля: он видит его, и оно – если оно что-то делает с сигналами зрительного нерва – видит, что он его видит.

Мысль пришла не словами. Она пришла ощущением – как когда заходишь в тёмную комнату и знаешь, что в ней кто-то есть, до того, как включишь свет. Ощущение взгляда. Не снаружи – изнутри. Из того места, где зрительный нерв входит в мозг и где чужая сеть оплетает его, как плющ – водосточную трубу.

Он смотрел на экран.

На экране был его мозг.

В его мозге была сеть.

Сеть оплетала нерв, по которому шёл сигнал от его глаз.

Его глаза смотрели на экран, на котором была видна сеть.

Если сеть считывает сигнал зрительного нерва – она считывает то, что он видит. Прямо сейчас. Этот экран. Этот снимок. Себя.

Рамеш повернул голову и увидел своё отражение в мониторе – тёмное, нечёткое, размазанное по чёрным частям изображения. Лицо сорокаоднолетнего мужчины с мешками под глазами и расширенными зрачками, которое он знал и которое в этот момент было незнакомым, потому что он смотрел на него и знал – то, что внутри него, тоже смотрит. Его глазами. Его нервом. И видит экран, на котором изображена сеть, которая делает это возможным.

Он стоял. Не дышал. Руки вдоль тела. Зрачки расширены. Замер – как насекомое, как зверь, как всё живое, что замирает, когда понимает, что обнаружено.

– Маттиас, – сказал он. Голос не слушался. – Если это считывает сигналы зрительного нерва… если оно что-то делает с тем, что мы видим… то прямо сейчас – прямо сейчас, пока я смотрю на этот экран – оно видит, что мы его нашли.

Маттиас не ответил. Он побледнел – Рамеш видел это даже в голубоватом свете монитора, потому что побледнел он не как человек, которому стало плохо, а как человек, которому стало страшно. Губы сжаты. Глаза – на экране. На собственном снимке, который всё ещё был загружен во второй серии.

Рамеш медленно перевёл взгляд обратно на экран. На свой мозг. На сеть внутри.

Если она видит то, что вижу я, подумал он, – то она видит, что я на неё смотрю.

И если она видит – то тот, кто считывает её сигнал, тоже видит.

Он моргнул. Экран оставался тем же. Текстура – тем же. Мир – тем же. Ничего не изменилось. Ничего никогда не было иначе. Эта штука – чем бы она ни была – была в нём всю его жизнь. С рождения. Может быть – дольше. Может быть, она была в его матери, когда та носила его, и в матери его матери, и дальше, по цепочке поколений, до какой-то точки, где кто-то или что-то впервые вплело эту сеть в человеческий нерв.

Гул магнита. Щёлк-щёлк-пауза-щёлк. Три часа сорок семь минут ночи. Подвал клиники нейровизуализации Женевского университета. Два человека перед экранами. Тишина – та же, что была час назад, и день назад, и год назад, но теперь Рамеш знал, что эта тишина была заполнена. Всегда. С самого начала.

Рамеш смотрел на экран.

Экран показывал его мозг.

В его мозге было что-то чужое.

И оно смотрело в ответ.

Глава 2: Препринт

Женева. Дни 1–3.

Первые двадцать четыре часа Рамеш не спал, не ел и не выходил из лаборатории.

Маттиас уехал в пятом часу утра – вернуться домой, переодеться, отменить лекцию. «Или не отменить, – сказал он уже в дверях, застёгивая куртку поверх пижамной рубашки. – Может быть, стоит дать лекцию. Посмотреть на сто двадцать студентов и подумать: у каждого из них это есть. У каждого.» Он не договорил, махнул рукой и вышел. Дверь за ним закрылась с мягким щелчком пневматического доводчика, и лаборатория стала пустой, гулкой, наполненной только гудением магнита и тем особым предрассветным молчанием, которое Рамеш раньше любил, а теперь – впервые в жизни – воспринимал как присутствие.