Эдуард Сероусов – Палимпсест (страница 18)
– Капитан, – сказала Нкези.
Коваль поднял голову от планшета. Он сидел в командирском кресле на мостике, пристёгнутый – факелы работали, торможение, полтора g, агрессивный профиль, как решили, – и просматривал бюджет зарядов перед замером. Услышал.
– Что это?
– Магнитострикция, – ответила Рин по интеркому из инженерного. Голос – ровный, но с той микроскопической вибрацией, которая у Рин означала контролируемую тревогу. – Магнитное поле магнетара – десять в пятнадцатой гаусс на поверхности. На нашей дистанции – порядка десяти в девятой. Этого достаточно, чтобы вызвать наведённые токи в корпусных конструкциях. Металл деформируется на молекулярном уровне. Он… вибрирует.
– Поёт, – сказала Нкези.
– Вибрирует, – поправила Рин. – «Поёт» – антропоморфизм. Металлу всё равно.
Но Нкези была права – это было пение. Низкий, протяжный звук, от которого дрожали кости и зудели зубы, – как если бы весь корабль превратился в струну и кто-то провёл по нему смычком. Не мелодия – нота. Одна бесконечная, давящая, утробная нота, которая не становилась ни громче, ни тише, а просто была: заполняла каждый отсек, каждый коридор, каждую каюту. Вибрировала в рёбрах. Гудела в черепе. Заставляла желудок сжиматься – не от страха, а от чего-то более древнего, до-человеческого, что тело знало раньше мозга:
Коваль сжал подлокотники. Не от вибрации – от ощущения на коже. Покалывание. Тысяча крохотных иголок, невидимых, безболезненных, но отчётливых – как статическое электричество, только везде: на руках, на лице, на шее, на животе под комбинезоном. Волоски на предплечьях встали дыбом – он посмотрел, увидел, и что-то внутри него, какая-то древняя система оповещения, доставшаяся от предков, которые знали, что вставшие дыбом волосы означают грозу, – отправила сигнал:
– Дистанция до магнетара? – спросил он. Голос – тихий. Ровный. Как всегда.
– Один миллион восемьсот тысяч километров, – сказала Нкези. – Торможение – по профилю. Выход на орбиту замера – через четыре часа двенадцать минут. Целевая дистанция – триста километров от поверхности.
Триста километров. У пульсара было четыреста двадцать. Здесь – ближе. Потому что магнетар был меньше: двенадцать километров в диаметре вместо двадцати, и для нужной кривизны пространства-времени нужно было подойти ближе. Ближе к объекту, чьё магнитное поле на поверхности было в триллион раз сильнее земного. Объекту, который мог стереть информацию с любого незащищённого носителя на расстоянии сотен тысяч километров. Объекту, который уже сейчас – за два миллиона километров – заставлял их корабль петь.
– Рин, – сказал Коваль. – Статус систем.
Пауза. Длиннее обычного. Рин считала. Или – не решалась считать.
– Реактор – штатно. Защита активной зоны – ферромагнитный экран, держит. – Голос – медленный, слово за словом, как всегда, но с новой нотой: осторожностью. – Навигационные гироскопы – отклонение от нормы в два процента. Не критично. Тренд – нарастающий. Электроника – три сбоя в подсистемах жизнеобеспечения за последний час. Программные, не аппаратные. Перезапуск помог. – Она помолчала. – Пока.
– Пока?
– Магнитное поле растёт обратно пропорционально кубу расстояния. Мы в двух миллионах километров – и у нас уже сбои. На трёхстах километрах поле будет в триста тысяч раз сильнее. Капитан, я не могу гарантировать работоспособность навигации на целевой орбите. Гироскопы, акселерометры, звёздные датчики – всё это прецизионная электроника. Магнитное поле на трёхстах километрах – это… – она подбирала слово, – беспрецедентно. Мы за пределами любых тестовых данных. Я работаю по экстраполяции, а экстраполяция – это вежливое слово для «я угадываю».
– Хардверная защита?
– Магнитные экраны на критических узлах. Установлены. Испытаны на максимуме, который может генерировать наш бортовой магнит, – десять тесла. На трёхстах километрах от магнетара – около ста тысяч тесла. В десять тысяч раз больше, чем мы тестировали. – Пауза. – Я не знаю, капитан. Никто не знает. Никто никогда не летал к магнетару на триста километров. Мы первые.
Коваль кивнул. Первые. Как всегда – первые. Не потому что храбрые, а потому что больше некому.
Переборка справа от него издала звук – протяжный, скрипучий, как ржавая дверь на ветру. Металл расширялся и сжимался под действием магнитострикции – микроскопически, на доли микрометра, но этого хватало, чтобы по корпусу шла волна деформации, и каждая секция резонировала на своей частоте. Мостик пел баритоном. Из жилого отсека, через два коридора, доносился тенор. Где-то в корме – бас, глухой, утробный, как сердцебиение чего-то огромного.
Нкези сидела за штурвалом и не слушала. Она вела корабль.
Четыре часа – долгие, когда корабль поёт.
Коваль провёл их на мостике, не уходя. Наблюдал, как дистанция сокращается – два миллиона, миллион, пятьсот тысяч, – и с каждым шагом мир менялся. Не за бортом – за бортом было пусто, черно, безразлично: магнетар был невидим в оптическом диапазоне, слишком маленький и слишком далёкий, просто точка пространства, где гравитация и магнетизм сплетались в узел, который не развяжет никакая сила. Мир менялся внутри.
На миллионе километров – покалывание кожи стало постоянным. Не болезненным, но неотвязным, как зуд, который нельзя почесать, потому что чесать нечего – иголки были нематериальны, призрачны, они жили в магнитном поле, а не в плоти. Экипаж реагировал по-разному: кто-то тёр руки, кто-то поёживался, кто-то пытался не обращать внимания. Не получалось. Тело знало –
На пятистах тысячах – начались электрические пробои. Мелкие, безвредные: искра между перилами и рукой, статический разряд при касании переборки, потрескивание в воздухе. Воздух изменился – озон, тот же запах, что бывает после грозы, только здесь не было грозы, была нейтронная звезда с магнитным полем, которое ионизировало молекулы кислорода в отсеках через обшивку, через экранирование, через всё, что люди поставили между собой и космосом. Металлический привкус на языке – медный, кислый, как если бы ты прикусил батарейку. Коваль попробовал запить его водой. Привкус остался.
На двухстах тысячах – Рин позвонила.
– Навигационный гироскоп номер два – сбой. Прецессия – за пределами допуска. Переключаюсь на резервный. – Пауза. – Резервный – в допуске. Но тренд – тот же. На целевой орбите не гарантирую.
– Сколько времени у нас на целевой орбите без навигации? – спросил Коваль.
– Без гироскопов – пилотирование только по звёздным датчикам. Если звёздные датчики ослеплены магнитным полем – слепой полёт. – Рин помолчала. – Без навигации, на орбите в триста километров от объекта с массой полтора Солнца, – это примерно как вести машину с завязанными глазами по горному серпантину. Теоретически возможно. Практически – не рекомендую.
– Нкези?
Нкези не обернулась. Она сидела в кресле, руки на панели, глаза – то открыты, то закрыты. Она слушала корабль. Последние четыре часа – непрерывно.
– Я чувствую прецессию, – сказала она. – Второй гироскоп дрейфует – я компенсирую вручную. Звёздные датчики – пока живы. На целевой – не знаю. Но если ослепнут, я поведу по ощущениям.
– По ощущениям? – переспросила Рин.
– Приливные силы, – сказала Нкези. – На трёхстах километрах от нейтронной звезды я буду чувствовать градиент гравитации. Голова – легче, ноги – тяжелее, или наоборот, в зависимости от ориентации. Если я знаю массу объекта и своё расстояние – я могу пилотировать по тому, как тянет тело. Не точно. Но достаточно, чтобы не упасть.
Тишина. Рин не ответила. Она не возражала – она молчала, как молчат инженеры, когда слышат решение, которое работает, но которое они ненавидят.
– Продолжаем, – сказал Коваль.
Корабль пел.
Орбита замера. Триста двенадцать километров от поверхности магнетара SGR 1806-20. Период обращения – четыре минуты восемнадцать секунд. Скорость – сто семьдесят километров в секунду.
Нкези вывела корабль на орбиту за двадцать две минуты вместо расчётных пятнадцати – резервный гироскоп сбоил трижды, она переключалась на ручное и обратно, корректируя по звёздным датчикам, которые мигали, как свечи на ветру, теряя и находя опорные звёзды. Каждая коррекция – ювелирная, в доли градуса, потому что на этой скорости и на этой дистанции ошибка в градус означала столкновение с поверхностью через восемь секунд.
Когда факелы умолкли и корабль лёг на орбиту, мир изменился окончательно.
Невесомость. Пение – громче, потому что двигатели больше не маскировали его. Теперь оно заполняло всё: каждый объём, каждую полость, каждую пустоту внутри корабля – и внутри тела. Коваль чувствовал его в грудной клетке, в пазухах, в ушах. Низкий, нечеловеческий тон, от которого дрожали внутренности и слезились глаза. Не больно – невыносимо. Как звук, который слышишь не ушами, а позвоночником.
Покалывание стало жжением. Не огонь – электрическое, тонкое, всепроникающее. Каждый волосок на теле стоял вертикально: на руках, на ногах, на затылке. Кожа ощущалась чужой – как будто между ней и мышцами кто-то проложил слой иголок, невидимых и неощутимых поодиночке, но ощутимых все вместе. Техник Вернер, пристёгнутый к своей станции в инженерном, расстегнул верхнюю кнопку комбинезона и увидел, как волосы на груди стоят дыбом – все, одновременно, выстроившись вдоль силовых линий поля, как стрелки компасов.