Эдуард Сероусов – Палимпсест (страница 11)
Савченко стоял рядом – не сидел, стоял, облокотившись на спинку пустого кресла, планшет в руке. На планшете – таблица. Двадцать три строки, три колонки. Имена, цифры, цвета. Всё зелёное. Пока.
– Текущий фон – четыре микрозиверта в час, – сказал Савченко негромко, глядя на экран. – На расчётной орбите будет двести – двести пятьдесят. При замере – корабль неподвижен, без факелов, вектор тяги ноль – компенсации магнитного экранирования нет. Эффективная доза за сорок семь минут замера – ориентировочно сто пятьдесят – двести миллизивертов на человека.
– Допустимо? – спросил Коваль.
– Допустимо – понятие гибкое, капитан. Двести миллизивертов – это как один КТ-скан всего тела. Неприятно, но не смертельно. Для разового воздействия. Проблема – что мы едем не на один скан. Мы едем на серию. Каждый замер суммируется с предыдущим. После этого замера средняя кумулятивная доза экипажа составит около трёхсот миллизивертов. Норма для космонавтов – тысяча за карьеру. У нас впереди ещё шесть точек.
– То есть мы укладываемся.
Савченко посмотрел на него. Мягкий взгляд, внимательный, с той профессиональной прямотой, которая отличала хорошего врача от приятного: он не утешал, он информировал.
– Мы укладываемся, если каждый следующий замер – не хуже этого. Но каждый следующий хуже. Магнетар – в десять раз выше фоновый уровень. Чёрная дыра – в сто. Я не говорю «нельзя». Я говорю – арифметика. – Он поднял планшет, показал таблицу. – Каждый замер – строчка в этой таблице. Каждая строчка – число, которое только растёт. Число, которое не умеет уменьшаться.
– Понял.
– Я знаю, что поняли, капитан. Я говорю, чтобы сказать. На то я и врач.
Савченко отошёл. Коваль остался перед экранами. Левый – навигация. Правый – радиация. Между ними – он: человек, принимающий решения.
Щёлк. Щёлк. Щёлк.
Дозиметр на мостике стучал чаще. Интервал – секунд десять.
– Нкези, – сказал Коваль. – Расчётное время выхода на орбиту замера?
– Два часа четырнадцать минут. Скорость схождения – сто два метра в секунду. Текущее расстояние – четыреста тысяч километров. Выход на целевую орбиту – четыреста двадцать километров от поверхности. – Пауза. – В допуске.
Четыреста двадцать километров от поверхности нейтронной звезды. Коваль прокрутил цифру в голове. Расстояние от Москвы до Нижнего Новгорода. Обычное, человеческое расстояние – если бы не то, что по ту сторону этих четырёхсот двадцати километров находился объект, способный приливными силами разорвать корабль на атомы.
– Танака, – позвал он по интеркому. – Статус корабля.
– Все системы – штатно, – голос Рин из инженерной. – Реактор – шестьдесят процентов. Радиаторы – семьдесят семь и восемьдесят один. Криостат – в предпусковом, ожидает команду Хассани. Обшивка – без нареканий. Экранирование – в пределах спецификации.
– Пределы спецификации – это Юпитер, – сказал Коваль. – Мы не у Юпитера.
Пауза. Рин была честна. Это была одна из вещей, за которые Коваль ценил её выше любого другого инженера: она не округляла, не приукрашивала, не использовала слово «приемлемо», когда имела в виду «терпимо».
– Экранирование рассчитано на устойчивый фон до пятисот микрозивертов в час. На целевой орбите фон – двести пятьдесят. Запас – двукратный. Для рентгеновского и гамма-излучения. – Ещё пауза. – Для заряженных частиц запас меньше. Протоны высоких энергий – экранирование задерживает семьдесят процентов. Тридцать проходят. При длительном воздействии – это существенно.
– Сколько длительного?
– Замер – сорок семь минут. Подход и отход – ещё сорок. Итого – полтора часа в зоне повышенного фона. Это… – она считала, Коваль слышал, как щёлкает клавиатура, – терпимо. Для экипажа. Для электроники – хуже. У меня три блока управления двигателями в зоне без дополнительного экранирования. Если частица попадёт в микросхему – сбой. Может критический.
– Вероятность?
– Четыре процента за полтора часа. На каждый блок.
– Приемлемо, – сказал Коваль.
– Терпимо, – поправила Рин.
Лейла слышала дозиметр. Она слышала его уже час – с тех пор, как «Розеттский камень» пересёк условную границу магнитосферы пульсара, – и с каждой минутой щелчки становились чаще, как будто невидимый палец стучал по столу всё нетерпеливее. Сначала – раз в двадцать секунд. Потом – раз в десять. Теперь – раз в четыре-пять. Каждый щелчок – заряженная частица, прошедшая сквозь обшивку, сквозь экранирование, сквозь стену лаборатории, и влетевшая в детектор. Каждый щелчок – такая же частица влетала в тело Лейлы. В её клетки. В её ДНК. Невидимая, неощутимая, математически неизбежная пуля, которая не убивала сейчас – записывала долг, который тело заплатит потом.
Лейла старалась не слушать. Получалось плохо.
Со-хи сидела за своим терминалом в дальнем конце лаборатории – неподвижная, с прямой спиной и пустым лицом, как будто дозиметр щёлкал в другом измерении. Она готовила алгоритмы дешифровки – программы, которые примут сырые данные с интерферометров и начнут искать паттерны, структуры, повторения. Со-хи не разговаривала. Со-хи работала. Лейла была благодарна за это: чужое молчание сейчас было комфортнее чужих слов.
Рин – третья в лаборатории – сидела у криостатного пульта с видом человека, охраняющего ребёнка в опасном районе: напряжённая, собранная, готовая среагировать на любое отклонение температуры, давления, вибрации. Криостат был запущен – девять милликельвинов, интерферометры выходили на режим, охлаждение потребляло тридцать процентов мощности реактора, и Лейла чувствовала это как лёгкое потемнение освещения: реактор отдавал энергию приборам, и корабль чуть тускнел, как город в пиковые часы.
– Решётка – в пусковом, – доложила Лейла по интеркому. – Все двенадцать каналов когерентны. Калибровка – по данным Койпера. Поправка на текущую кривизну – введена. Готова к замеру.
– Принято, – голос Коваля. Ровный, негромкий. – Нкези, время до выхода на орбиту замера?
– Двадцать две минуты. Факелы – торможение. Скорость схождения – четырнадцать метров в секунду. Выход – штатный.
– Хассани, начало замера по команде. По выходу на орбиту – подтверждение Нкези, затем – глушим факелы, и корабль ваш.
«Корабль ваш.» Лейла понимала, что это значило: как только факелы погаснут и «Розеттский камень» ляжет на орбиту замера, корабль превратится в мишень. Сорок семь минут неподвижности. Никаких манёвров – вибрация убьёт данные. Никаких двигателей – электромагнитные помехи ослепят интерферометры. Никакого оружия – энергия нужна криостату. Сорок семь минут «Розеттский камень» будет висеть в четырёхстах двадцати километрах от нейтронной звезды, открытый, молчаливый и беззащитный, как аквалангист перед акулой: не двигайся, не дыши, не привлекай внимания.
А дозиметр – щёлкал.
Щёлк-щёлк-щёлк-щёлк.
Интервал – три секунды. Быстрее. Ближе.
Двадцать две минуты прошли, как двадцать два удара сердца.
Нкези вела корабль к расчётной орбите с точностью, которую Коваль видел дважды в жизни: в первый раз – когда наблюдал, как автопилот пришвартовал грузовоз к орбитальной станции с погрешностью в три сантиметра; во второй – сейчас, когда живой человек делал то же самое вручную. Нкези не доверяла автоматике вблизи компактных объектов – говорила, что алгоритмы не учитывают «дыхание» гравитационного поля, микроскопические флуктуации, вызванные квадрупольным излучением пульсара, – и вела сама: пальцы на панели, глаза – то на экране, то закрыты, тело – чуть наклонённое вперёд, как у бегуна перед стартом.
– Скорость схождения – два метра в секунду. Дистанция – пятьсот километров. Восемьдесят. Выравниваю…
Корабль дрогнул. Едва заметно – как будто кто-то толкнул его ладонью. Манёвровые двигатели выдали импульс – короткий, точный – и Нкези выдохнула.
– Орбита замера. Четыреста двадцать один километр. Круговая. Стабильная. Период – шесть минут тридцать две секунды.
Шесть с половиной минут – один оборот вокруг нейтронной звезды. Корабль мчался по орбите со скоростью двести километров в секунду, но в невесомости это не ощущалось: ни ветра, ни ускорения, ни движения – только цифры на экране, меняющиеся быстрее, чем мозг успевал их прочитать.
– Глушу факелы, – сказала Нкези.
Тишина. Мгновенная, полная, оглушительная. Маневровые двигатели умолкли, и «Розеттский камень» перестал быть машиной – стал камнем: мёртвым, инертным, летящим по инерции вокруг объекта, который мог бы раздавить его, как палец давит муравья. Невесомость вернулась – тело оторвалось от ложа, ремни натянулись, и Коваль почувствовал, как желудок приподнялся внутри, как воздушный шар на короткой нитке.
– Хассани, – сказал он. – Начинайте.
Лейла активировала решётку.
Двенадцать интерферометров проснулись одновременно – Лейла видела это на экране как двенадцать линий, вынырнувших из шума и выстроившихся в ряд, параллельных, ровных, чистых. Когерентность – девяносто девять и девять. Лучше, чем в Койпере. Лучше, чем она ожидала. Кривизна пространства-времени здесь, у пульсара, была как бас в оркестре – мощная, устойчивая, – и её приборы отзывались на неё, как струны на камертон.
Данные пошли.
Сначала – фон. Шум. Привычная каша из теплового излучения, квантовых флуктуаций, вибраций корпуса (минимальных – Рин постаралась), остаточной магнитной интерференции. Лейла знала этот фон наизусть: она вычитала его из каждого замера, как скульптор отсекает лишнее, и то, что оставалось, было…