реклама
Бургер менюБургер меню

Эдуард Сероусов – Иммунитет (страница 6)

18

Протокол поощрений, который пришлёт Хелена Мартинес. Надо читать внимательно: в последний раз «стимулирование» незаметно переходило в «распределение ресурсов с приоритизацией», что технически не было принуждением, но функционально к нему приближалось. Он остановил это тогда. Остановит и сейчас.

Данные о зонде с Марса. Надо запросить актуальные.

Встреча с группой неврологов из Токио в четверг. Они предлагали новый протокол частичной коррекции — более точный, с меньшими побочными эффектами, с возможностью обратимости. Это был прогресс. Это был хороший прогресс. Обратимость — это была та деталь, которую он добавлял в каждое ТЗ уже восемь лет и которую раньше не принимали всерьёз.

Теперь принимали.

Потому что люди начинали понимать: коррекция — это не конец разговора о том, кем мы являемся. Это — начало нового разговора, у которого есть право на pause, на rewind, на переосмысление. Если обратимость технически возможна, то выбор становится более чистым: не «отдать себя навсегда» — а «изменить себя на время, посмотреть, что изменилось, решить, что дальше».

Это меняло этику. Это меняло его позицию. Это было важно.

Он лежал и думал об этом, и это было похоже на работу — приятную работу, с направлением и с промежуточными результатами. Потом мысли соскальзывали в другое место, и там уже не было приятности.

Кай. Дочь Майи Орловой.

Он знал о Кай, конечно, — Институт Контакта был маленьким, все знали всех, и история Майи с её частичной коррекцией была известна всем, кто работал в области. Девочка, рождённая после процедуры. Рождённая — не скорректированная. Принципиальная разница, которую Майя почему-то отказывалась принять.

Патель с Майей не был знаком лично — виделись на конференциях, обменивались кивками. Он читал её работы: острые, методологически безупречные, с той специфической смелостью теоретика, которую практики иногда принимают за легкомыслие. Он не принимал. Он понимал, что она делает что-то важное, просто не мог ещё сформулировать что.

Кай.

Он думал о ней в темноте, не как о субъекте политики — как о ребёнке. Как о доказательстве чего-то, что он ещё не успел достаточно точно сформулировать. Потому что Кай была не результатом программы — она была результатом биологии, результатом того, что один человек, изменивший свою нейрохимию, передал это изменение дальше. Непланово. Непредсказуемо. Как наследуется что угодно: с вариациями, с потерями, с приобретениями.

Это было его гипотезой об эпигенетике в практическом применении.

Это было его самым сложным аргументом, который он никогда не произносил публично — потому что если произнести его публично, он немедленно станет аргументом против добровольности. Зачем программа стимулирования, если природа сделает это сама? Зачем торопить? Зачем вообще политика?

Ответ: потому что у них нет пятидесяти лет. Ответ: потому что пока природа будет делать это медленно, экспансионисты успеют совершить что-нибудь необратимое. Ответ: потому что нельзя ждать биологической эволюции, когда у тебя культурный кризис, — это как лечить инфаркт изменением диеты.

Он это знал.

И всё равно думал о Кай.

В три часа ночи он встал, прошёл на кухню, выпил воды. Посмотрел в окно.

Женева спала. Улицы — пустые, аккуратные, с равномерным освещением. Небо над городом — светлое от рассеянного света, звёзд почти не видно, и это была та часть жизни в крупном городе, которую он с детства воспринимал как данность: звёзды есть, просто их не видно отсюда. Надо выехать за город. Надо оказаться в темноте, чтобы небо стало настоящим.

Но выехать за город некогда.

И небо темнеет в любом случае. Медленно, измеримо, неотвратимо.

Он налил ещё воды и выпил её стоя, не садясь, — это был жест из той части его личности, которую он не анализировал: просто стоял иногда ночью в чужой кухне, которую снял для детей, и пил воду, и думал ни о чём конкретном, что уже само по себе было редкостью.

Прия вышла в три пятнадцать. Она была совой — всегда была, это тоже было до коррекции. Увидела отца, остановилась.

— Ты не спишь.

— Нет.

— Тебе снова надо больше спать.

— Да.

Она прошла к холодильнику, достала кефир, налила себе стакан. Присела у стола — не напротив него, сбоку, так было удобнее читать планшет, который она принесла с собой. Поставила стакан. Посмотрела на отца.

— Ты думаешь о работе?

— Иногда.

— Тебе помогает — думать ночью?

Он хотел сказать «нет» — стандартный ответ, который он обычно давал этому вопросу. Потом подумал, что Прия задаёт вопросы точно, и точный вопрос заслуживает точного ответа.

— Да, — сказал он. — Ночью меньше шума.

— Какого шума?

— Всего. Звонков. Запросов. Чужих мнений.

— А-а. — Прия кивнула, как будто это было очевидно. — Понятно. Это звучит неэффективно, но понятно.

Он посмотрел на неё. Четырнадцать лет. Мать в ней — ещё сильнее, чем в Арджуне. Не только внешне, хотя и внешне тоже: те же скулы, тот же наклон головы, когда думает. Но главное — эта способность задать вопрос без претензии. Просто вопрос. Просто интерес.

— Прия, — сказал он.

— Да.

— Ты не скучаешь по маме?

Пауза. Не долгая — секунды три, четыре. Прия смотрела на стакан с кефиром.

— Скучаю, — сказала она. — Это значит, что когда я думаю о ней, мне не хватает её присутствия. Хотелось бы, чтобы она была здесь.

— Да.

— Тебе больно об этом думать?

Он не ответил сразу. Подумал о том, что «больно» — это правильное слово, и он бы предпочёл неправильное, потому что неправильное легче носить.

— Да.

Прия кивнула. Взяла планшет. Потом, не поднимая взгляда:

— Ты плохо выглядишь, пап. Не потому что устал. Из-за другого.

— Я знаю.

— Ты ешь нормально?

— Более или менее.

— Это не «нормально».

Он усмехнулся — не для неё, для себя, потому что в этот момент она звучала точно как её мать звучала бы, если бы была здесь, и это было одновременно хорошо и невыносимо.

— Буду есть нормально, — сказал он.

— Хорошо.

Она допила кефир, встала, сполоснула стакан. Перед тем как уйти — остановилась. Не обернулась.

— Папа. Ты сегодня на лекции говорил про «кто-то должен помнить». Я слушала запись.

— Да.

— Это тяжело?

Он смотрел на её спину. Прямые плечи. Тёмные волосы, убранные в короткий хвост — тоже материнская привычка.

— Да, — сказал он. — Тяжело.

— Ты справляешься?

— Пока да.

Она кивнула. Ушла. Дверь её комнаты закрылась тихо — она умела не шуметь ночью, это тоже осталось с детства.

Патель постоял ещё несколько минут. Смотрел в окно на спящий город, на светлое небо без звёзд, на аккуратные улицы, по которым никто не ходил в три часа ночи. Думал ни о чём конкретном — просто существовал в этой кухне, в этой темноте, с этой водой в руке и с памятью о жене, которая не уходила, только менялась со временем — из острой становилась тупой, из тупой — привычной, из привычной — чем-то вроде фона, на котором живёшь.