реклама
Бургер менюБургер меню

Эдуард Сероусов – Иммунитет (страница 2)

18

Я родилась в мире, где небо ещё помнит о существовании вселенной. Кай доживёт до мира, где небо будет просто чёрным.

Я думаю об этом в «безопасном» — и думаю: интересная модель фотонного баланса, следствие топологии барьера. Неизбежный физический процесс, не поддающийся коррекции без снятия самого барьера. Обсуждение: нецелесообразно.

Переключение обратно — тоже медленно. Медленнее, чем вперёд. Как засыпание занимает секунды, а пробуждение может длиться часами, если не хочется просыпаться.

Я не хочу просыпаться. Это понятно уже в процессе, на той стадии, когда «безопасный» режим ещё не отпустил, а «человеческий» уже начинает проступать в него, как чернила в воду. Сначала — тревога. Конкретная, беспредметная, моя. Потом — запах станции: озон, синтетический кофе, чуть-чуть смазки из технического отсека, который никогда нормально не проветривают. В «безопасном» я это тоже ощущаю — обонятельные рецепторы работают одинаково в обоих режимах, — но здесь запах перестаёт быть данными и становится местом.

Потом я смотрю на Кай.

Кай сидит на раскладном стуле с планшетом на коленях. Она смотрит на меня и ждёт. Она смотрит на меня ровно, без нетерпения, без беспокойства. Она уже записала что-то — я вижу это по тому, как держит стилус. Двенадцать лет, и она ведёт наблюдения за матерью как за предметом исследования, и это совершенно нормальное для неё поведение, и она не видит в нём ничего странного, и это —

Жидкость течёт из глаз.

Это непроизвольно. Это никогда не бывает произвольным в «человеческом» режиме, это всегда прорыв после «безопасного», всегда именно так — я смотрю на дочь и понимаю вдруг, что она не понимает, зачем я плачу. Она не понимает — не потому что мала, не потому что не видела достаточно. Она не понимает, потому что у неё нет для этого категории. У неё нет категории «тоска по тому, чего ты не теряла, потому что никогда не имела», нет категории «горевать заранее», нет категории «красота, которая причиняет боль именно потому, что исчезнет».

— Мама, — говорит Кай. Не испуганно. Уточняюще. — У тебя слёзы.

— Да.

— Это болевая реакция?

— Нет.

— Горе?

Я думаю, может ли это быть горем. Определение горя — острая эмоциональная реакция на потерю. Потерял ли я что-то? Я потеряла двадцать минут, в которые не чувствовала этого. Это горе о потере способности горевать. Это рекурсивно. Это очень по-человечески.

— Что-то вроде того, — говорю я.

Кай записывает. Аккуратно. Стилус движется ровно.

— Можно уточнить, что именно вызвало реакцию?

— Ты.

Стилус останавливается. Не испуг — вычисление.

— Я сделала что-то неоптимальное?

Горло. Что-то в горле, что мешает говорить быстро. Я знаю название этого ощущения — «спазм глоточной мускулатуры вследствие эмоциональной активации», — но знание названия не отменяет самого ощущения.

— Нет, — говорю я. — Ты ничего не сделала неоптимального.

Мой отец позвонил вчера вечером. Дмитрий Орлов, шестьдесят восемь лет, бывший астрофизик, живёт в Новосибирске в той же квартире, где я росла. Ему было восемь, когда Консенсус установил барьер. Он единственный человек в моей жизни, для которого «снаружи» — не абстракция и не теоретическая концепция, а воспоминание: запах, звук, конкретный момент утра, когда барьера ещё не было.

Он рассказывал об этом редко. «Ты просто видел больше звёзд», — говорил он, когда я была маленькой. Я думала, что он преуменьшает. Потом я стала взрослее и поняла, что он не преуменьшает — он защищается. Есть вещи, о которых нельзя говорить слишком точно, иначе точность их убивает.

Вчера он спросил, как Кай.

— Хорошо, — сказала я. — Второй уровень математики, проект по квантовой криптографии.

— Это ты говоришь «хорошо» или она?

Я помолчала.

— Папа, — сказала я.

— Ладно, — сказал он. — Ладно. Я просто спрашиваю.

— Она счастлива.

— Ты уверена?

— Она сама говорит, что счастлива.

— Это не одно и то же.

Я тогда переключилась — непроизвольно, защитная реакция, это тоже побочный эффект моей конкретной модификации — и продолжила разговор в «безопасном». Папа заметил: он слышит разницу в интонациях уже двадцать лет. «Ладно, — сказал он, — позвони, когда вернёшься». Мы попрощались.

Кай никогда не спрашивала о деде в той интонации, которую я бы назвала «тоска по общению». Она звонит ему по расписанию, каждые две недели, и они разговаривают о математике и о том, хватает ли ему пайка. Это не дефицит привязанности — она привязана к нему, я вижу это в том, как она проверяет его расписание. Но привязанность для неё — это про заботу о функциональном состоянии объекта, не про что-то другое, для чего у меня есть слово, а у неё нет.

— Мама, — говорит Кай. — Можно я задам вопрос?

— Да, конечно.

— Зачем ты показываешь мне это?

Хороший вопрос. Настолько хороший, что я несколько секунд просто молчу и смотрю в иллюминатор — там Земля, голубая и белая, и кольцо облаков над Атлантикой, и всё это немного темнее, чем выглядит на фотографиях пятидесятилетней давности, но я помню, как выглядит на фотографиях пятидесятилетней давности, потому что я в них смотрела.

— Потому что хочу, чтобы ты понимала, — говорю я наконец.

— Что понимала?

— Разницу.

— Ты уже говорила. Два способа обработки одной реальности.

— Да.

— Ты хочешь, чтобы я выбрала другой?

Горло снова. Пауза.

— Нет, — говорю я. Это правда, насколько я понимаю, что является правдой. — Нет. Я хочу, чтобы ты знала, что другой существует.

Кай думает. Долго, для неё — это секунд двадцать, потому что она не тянет паузы, она просто думает ровно столько, сколько нужно.

— Это не меняет моё функционирование, — говорит она наконец. — Знание о том, что другой режим существует.

— Может быть, не функционирование.

— А что?

Я не отвечаю сразу. Я думаю о том, как объяснить ребёнку, у которого нет категории «тоска», что именно тоска иногда указывает на что-то важное. Что отсутствие боли — это не всегда признак здоровья, иногда это признак повреждения нервных окончаний. Что Кай не чувствует боли — это я знаю точно. Но я не знаю, является ли отсутствие боли повреждением или эволюцией.

Это и есть весь вопрос. Это и есть то, на что у меня нет ответа ни в одном режиме.

— Что-то, для чего у меня нет слова, — говорю я.

— Это неточно.

— Я знаю. Именно поэтому я показываю, а не объясняю.

Три месяца назад Координационный Совет проголосовал за расширение программы добровольной коррекции. Добровольной — с системой поощрений: приоритет в жилищных очередях, льготы на питание, повышенный индекс социального доверия. Я голосовала против — не потому что имею право голосовать за решения Совета, я не имею, — а внутри, для себя, в «человеческом» режиме, в котором слово «добровольный» рядом со словом «поощрение» производит реакцию, которую я описала бы как тошноту.

В «безопасном» режиме я вижу: рациональный механизм управления поведением через стимулы. Стандартная поведенческая экономика. Этически нейтрально.

Это и есть, наверное, ответ на вопрос Кай о точности. Оба режима точно описывают реальность. Просто разные её части.

— Мне страшно, — говорю я. Неожиданно для себя. Кай смотрит на меня.

— Физическая угроза?

— Нет.

— Тогда это иррациональный страх.

— Или рациональный страх иррациональной ситуации.