Эдуард Сероусов – Громкость тишины (страница 22)
Он сидел напротив неё и улыбался. Спокойно. Как человек, у которого всё хорошо, который пришёл на встречу с кем-то, кого знает, и рад этой встрече, и ожидает от неё того, что обычно ожидают от встреч: разговора, кофе, информации. Ничего больше.
– Хорошо выглядишь, – сказал он.
– Ты тоже.
Пауза. Первая из многих. Фатьма подошла, приняла заказ: Тобиас попросил чай. Зелёный, без сахара. Маре отметила: раньше он пил кофе. Тройной эспрессо, с сахаром, иногда два подряд, когда «серая линза» была особенно густой. Кофе был его способом продирать дырки в тумане – кофеин, стимуляция, временная ясность. Сейчас – зелёный чай. Напиток людей, которым не нужно продираться.
– Как ты? – спросил он. Вопрос прозвучал так, как звучат вопросы в вежливом разговоре: формула, протокол, последовательность слов, выполняющая социальную функцию. Он хотел знать – но хотел знать так, как хотят знать о погоде. Не из глубины – с поверхности.
– Работаю, – сказала Маре. – Лекции, статьи. Обычное.
– Хорошо.
– А ты?
– Хорошо. – Он кивнул. Сделал глоток чая, который Фатьма принесла быстро, как если бы почувствовала, что этому столику нужна помощь. – Я работаю в центре. Музыкальная терапия.
– Ты всё ещё… – Маре начала и остановилась. Она хотела спросить: «Ты всё ещё работаешь с пациентами с деменцией?» – но слово «деменция» споткнулось о что-то во рту, застряло. Потому что деменция – это потеря памяти. Потеря сложности. Упрощение. То, с чем Тобиас боролся каждый день, сидя у постели стариков и играя им музыку, которую они помнили только телом, – было тем же, что происходило сейчас. С ним. Со всеми.
– В центре «Нового рассвета», – договорил он за неё. Без смущения. Без вызова. Как сообщают адрес. – Музыкальная программа. Я провожу сессии. Групповое пение, ритм, синхронизация. Людям нравится.
Маре пила кофе. Он остыл – она не заметила когда. Горький, без сахара, без вкуса, без цвета.
– Тобиас, – сказала она. Тщательно, как идут по льду: шаг, проверка, шаг. – Я хотела поговорить. О… нас. О том, что было.
Он посмотрел на неё. Прямо, открыто. Без настороженности, которая была раньше – раньше каждый разговор «о нас» был минным полем, и они оба это знали, и он смотрел так, как смотрят на минное поле: с уважением и страхом.
Сейчас – просто смотрел.
– Конечно, – сказал он. – О чём?
– Ты помнишь, как мы познакомились? – спросила она. Начала с простого. С фактов. Факты, может быть, остались.
– Да. – Он кивнул. – Конференция. Ты выступала. Я был в зале. Мы разговаривали потом. О музыке и языке.
– Что ты помнишь?
Он задумался. Искренне – Маре видела: он действительно копался в памяти, как роются в ящике, ища нужную вещь.
– Ты была в синем, – сказал он. – Синее платье. Мы сидели в холле. Ты рассказывала о синестезии. Мне было интересно. Я спросил, есть ли цвет у музыки Баха. Ты сказала – тёмно-золотой, как старый мёд.
Маре кивнула. Он помнил. Факты – помнил. Синее платье (правда, оно было не синим – тёмно-зелёным, но это неважно). Холл конференц-центра. Бах. Тёмно-золотой.
– Что ты чувствовал? – спросила она. – Тогда. Когда мы разговаривали.
Пауза. Длиннее предыдущей. Тобиас повернул чашку – четверть оборота, как Лиам свой стакан, и Маре вздрогнула от совпадения жестов.
– Интерес, – сказал он. – Мне было интересно. Ты рассказывала интересные вещи.
– А кроме интереса?
Он подумал. Добросовестно, видимо. Маре видела это по глазам – они не бегали, не уклонялись. Он искал.
– Не знаю, – сказал он наконец. – Наверное, ещё что-то. Но я не помню что. Давно было.
«Давно было». Семь лет. Семь лет назад она сидела в синем – зелёном – платье и рассказывала незнакомому человеку о цвете музыки Баха, и этот незнакомый человек смотрел на неё так, что она видела – буквально, физически, синестетически – как в его взгляде рождается цвет, которого она раньше не встречала. Не у других людей. Только у него. Тёмно-коричневый с медным отливом – его основной тон – и поверх него: что-то лёгкое, прозрачное, похожее на рассветный туман над водой. Она потом искала этому цвету имя и не нашла. Назвала его «предчувствие-нежности»: не нежность, ещё не нежность, но – возможность нежности. Обещание.
Семь лет. Давно.
– Тобиас, – сказала она. Шаг. Проверка. Шаг. – Ты помнишь февраль? Три года назад. На кухне.
Он кивнул. Сразу, без паузы. Маре выдохнула – она не заметила, что задержала дыхание.
– Помню. Я плохо спал тогда. Кошмары. – Он сделал глоток чая. – Сейчас сплю хорошо.
– Ты сидел в темноте. Я пришла. Мы молчали сорок минут.
– Да. – Снова кивок. Спокойный, подтверждающий. Как подтверждают данные в отчёте.
– Потом ты сказал: «Я не знаю, как это назвать».
Тобиас посмотрел на неё. Она ждала – чего? Вспышки. Трещины в ясности. Тени того, что было, – проступающей сквозь гладкую поверхность. Она ждала, что эти слова –
– Возможно, – сказал он. – Я не помню точные слова. Но я помню, что мне было плохо. Кошмары, бессонница. Период был тяжёлый.
– А я ответила: «Не надо называть».
– Ладно, – сказал он. Не в смысле «я помню» – в смысле «я принимаю эту информацию». Как принимают посылку на почте: расписался, забрал, пошёл.
Маре смотрела на него. На его лицо – спокойное, открытое, без тени. На его руки – расслабленные, лежащие на столе, без той привычной напряжённости, с которой он раньше держал чашку (слишком крепко, как если бы боялся, что она выскользнет, как если бы мир мог выскользнуть). На его глаза – тёмные, ясные, смотрящие на неё без настороженности и без глубины.
– Что ты чувствовал? – спросила она. – В ту ночь. На кухне. Когда мы молчали.
Пауза. Он думал. Чашка, четверть оборота.
– Плохо, – сказал он наконец. – Чувствовал плохо. Сейчас чувствую хорошо.
Маре молчала. «Плохо». «Хорошо». Два слова. Два полюса. Между ними – всё, что когда-то было. Вся вселенная февральской ночи: темнота кухни, гудение холодильника, жёлтый круг фонаря на снегу, его дыхание – медленное, как будто учился заново, – и её присутствие рядом, и молчание, которое не было отсутствием разговора, а было чем-то другим, чем-то, что имело вес, и температуру, и цвет. Индиго.
Всё это – между «плохо» и «хорошо». Уместилось. Сжалось. Растворилось. Как если бы кто-то взял океан и описал его двумя словами: «много воды».
– Это всё? – спросила Маре. Голос – ровный. Она удивилась: ожидала, что будет дрожать. Не дрожал. Может быть, то, что дрожит, уже ослабло. Может быть, тремор требовал категорий, которых у неё осталось недостаточно.
Тобиас посмотрел на неё. Чуть наклонил голову – жест, который она помнила: раньше он наклонял голову, когда пытался понять что-то, что ускользало. Когда чувствовал, что собеседник имеет в виду больше, чем говорит, и он – за своим стеклом, за серой линзой – пытается разглядеть невысказанное.
– А что ещё должно быть? – спросил он.
Четыре слова. Маре услышала их – и каждое упало на дно, как камень в колодец, и тишина после была тишиной глубокого колодца: гулкая, пустая, бесконечная.
«А что ещё должно быть».
Он не издевался. Не провоцировал. Не защищался. Он спрашивал – искренне, с тем лёгким недоумением, которое бывает, когда кто-то ожидает от тебя большего, чем ты можешь дать, и ты не понимаешь – чего? Что ещё можно сказать о ночи, в которую ты плохо спал? Ты спал плохо. Теперь спишь хорошо. Что ещё?
Маре хотела ответить. Хотела сказать: между «плохо» и «хорошо» была целая жизнь. Была ночь, в которой ты сидел в темноте, и я пришла, и мы молчали, и в этом молчании было больше, чем в любых словах, которые мы когда-либо говорили друг другу. Был цвет, который я видела, – индиго, глубокий, почти чёрный синий с пурпурным отливом, – и этот цвет был не украшением, не метафорой, не галлюцинацией моего перегруженного мозга, а
Она хотела сказать: «Между "плохо" и "хорошо" – пропасть. И эта пропасть была нашим домом».
Не сказала. Потому что слова, которые ей нужны, – «пропасть», «мост», «присутствие», «понимание-без-слов» – были слишком сложными для разговора, в котором «плохо» и «хорошо» исчерпывали весь доступный спектр. Она говорила бы на языке, который он больше не понимал. Как объяснять цвет слепому. Как описывать музыку глухому. Как рассказывать о тоске человеку, для которого тоска – это «плохо».
– Ничего, – сказала она. – Нет. Всё правильно.
Тобиас улыбнулся. Расслабился – она увидела, как что-то в его плечах отпустило, как если бы он прошёл мимо чего-то, что могло быть опасным, и обнаружил, что опасности нет. Облегчение. Простое, ясное облегчение.
Фатьма подошла, спросила, нужно ли ещё что-нибудь. Тобиас заказал второй чай. Маре покачала головой. Фатьма ушла, бросив на Маре взгляд – быстрый, профессиональный, считывающий. Хозяйка кафе, двадцать лет наблюдающая за парами за столиками: она видела всё. Увидела и сейчас – что именно, Маре не знала. Может быть – двух людей, которые были вместе и теперь не вместе. Стандартный сюжет. Если бы Фатьма знала,