реклама
Бургер менюБургер меню

Эдуард Сероусов – Громкость тишины (страница 21)

18

Маре встала с пола. Пальцы затекли – она не заметила, сколько просидела. Прошла к столу. Открыла ноутбук. Открыла дневник.

Написала:

«18 июня, вечер. Тобиас ходит на собрания "Нового рассвета". Нора рассказала. Эрик видел.

Не знаю, что чувствую. Не знаю, есть ли у этого чувства цвет. Не знаю, осталось ли оно – или его место уже заняло белое пятно, и я просто помню, что должна чувствовать.

Ованнес прав: мы одиноки. Субъективный опыт непередаваем. Мосты – тени.

Но он неправ в одном: мосты – не иллюзия. Они – попытка. И попытка имеет ценность, даже если она обречена.

Индиго – это не цвет понимания. Это цвет попытки понять. Цвет того, что между "я не знаю, что ты чувствуешь" и "но я здесь". Мост, который не выдержит вес – но который прекрасен. Потому что кто-то его строил.

Тобиас больше не строит мосты. Он сносит берега.

И я не могу его остановить.

И не имею права».

Она закрыла дневник. Закрыла ноутбук. Выключила свет.

Легла. Закрыла глаза.

Индиго.

Он был – далёкий, тусклый, как звезда через облачную пелену. Она видела его контуры, но не видела цвета. Знала, что он там, – но не могла к нему дотянуться. Как если бы между ней и им повесили стекло.

Стекло Тобиаса. «Серая линза», которая мучила его всю жизнь. И которую теперь растворяли люди в круглом зале, покачивающиеся в ритм пульса.

Маре лежала в темноте и думала: может быть, стекло – это не преграда. Может быть, стекло – это то, через что мы смотрим друг на друга. И если его убрать – мы не увидим лучше. Мы перестанем видеть вообще.

Засыпая, она услышала – или ей показалось, что услышала – тихий пульс. Низкочастотный. Регулярный. Как сердцебиение. Или как ритм из круглого зала.

Она не знала, откуда он шёл – изнутри или снаружи. Но он был ровным. Спокойным. Простым.

И она – на одну секунду, на одну предсонную секунду – подумала: а может, так и надо.

Потом – темнота. Без цвета. Без снов. Без индиго.

Глава 5: Кафе

Она написала ему первой.

Три недели после звонка Норы. Три недели, в которые Маре убеждала себя, что не будет писать, не будет звонить, не будет искать, – и одновременно репетировала каждое слово, которое скажет, когда напишет, позвонит, найдёт. Три недели нервного обкусывания ногтей (привычка из детства, вернувшаяся без приглашения), бессонных часов перед экраном, лихорадочного мониторинга данных – и нарастающего ощущения, что она оттягивает неизбежное по той же причине, по которой человек не идёт к врачу: пока нет диагноза, болезнь можно считать несуществующей.

Три недели она могла считать, что Тобиас – тот Тобиас, который писал ей письма, который не мог уснуть по ночам, который видел мир через серую линзу, – ещё существует. Где-то. Изменившийся, да, дальний, да, чужой, да. Но – тот.

Потом она написала.

Сообщение было коротким. Она набирала его сорок минут.

«Тобиас. Это Маре. Можем встретиться? Кофе. Когда удобно.»

Двенадцать слов. Ни одного лишнего. Ни одного, которое можно было бы истолковать неправильно – или правильно. Нейтральное, как дистиллированная вода. Маре перечитала шесть раз, прежде чем нажала «отправить». Каждый раз рука замирала – не от страха, а от чего-то более странного: от ощущения, что она отправляет сообщение в место, откуда ответ придёт не от того человека, которому она пишет. Как кричать в пещеру и получить эхо чужим голосом.

Ответ пришёл через четыре минуты.

«Привет Маре. Конечно. Суббота хорошо. 11 утра? Кафе на Бергштрассе. Рад.»

Маре смотрела на экран. «Рад». Одно слово. Без знаков препинания, потому что Тобиас никогда их толком не ставил в сообщениях, – это не изменилось. Но раньше его «рад» было бы «рад» с оговорками, «рад» с подтекстом, «рад» с неуверенностью: рад, что ты написала, но не уверен, что это хорошая идея, но всё равно рад, но тревожусь, но хочу видеть тебя, но боюсь, что будет больно. Целый абзац за одним словом.

Сейчас – «рад». Точка. Конец.

Кафе на Бергштрассе. Маре знала его – маленькое, с деревянными столами и стульями, которые не совпадали друг с другом: каждый стул – из другого набора, другого цвета, другой эпохи. Хозяйка – пожилая турчанка по имени Фатьма – собирала их на блошиных рынках и утверждала, что у каждого стула есть характер. «Этот – застенчивый. Этот – дерзкий. Этот – старый мудрец». Маре и Тобиас ходили туда в первый год отношений. Потом – перестали. Без причины. Просто другие кафе, другие маршруты, другая жизнь.

Он предложил именно это кафе. Маре не знала – по привычке? По случайности? По какому-то остаточному импульсу, следу паттерна, который когда-то означал «наше место»?

Суббота. Одиннадцать утра. Маре стояла на Бергштрассе за десять минут до назначенного времени и не могла заставить себя войти.

Улица была обычной – булыжник, липы, фасады с балконами. Июльское утро, тёплое, с лёгкой дымкой, в которой солнце казалось размытым пятном. Люди шли мимо – по одному, парами, с собаками, с детьми. Нормальный субботний поток. Маре стояла, прижав сумку к боку, и наблюдала за ними – профессионально, автоматически, как наблюдала последние два месяца: ищет ли лицо микромимику, есть ли подтекст в жесте, сохранилась ли сложность в том, как женщина поправляет волосы, а мужчина смотрит на витрину.

Она не могла определить. Раньше – могла бы. Раньше каждое лицо на улице было для неё – цветовой аккорд, набор одновременно звучащих оттенков: спешка (оранжево-красный), усталость (тёмно-серый), предвкушение (жёлто-зелёный). Сейчас – лица. Глаза, носы, рты. Морщины, родинки, стрижки. Данные. Без метаданных.

Без семи одиннадцать. Маре перешла через дорогу и толкнула дверь кафе.

Фатьма была на месте – за стойкой, в цветастом фартуке, с выражением хронического гостеприимства, которое Маре помнила. Кафе не изменилось: стулья, столы, запах кофе и корицы, турецкая музыка на такой громкости, что её можно было заметить, только если прислушаться.

– О! – сказала Фатьма, и Маре уловила – или ей показалось, что уловила – тень узнавания: не имени, а ситуации. Женщина, которая раньше приходила с мужчиной, потом перестала, теперь пришла одна. Сюжет, знакомый любой хозяйке кафе. – Садитесь, садитесь. Где хотите.

Маре выбрала столик у окна – не потому что любила свет (она предпочитала углы), а потому что хотела видеть его до того, как он войдёт. Хотела – секунду, две, три – наблюдать через стекло. Как он идёт. Как он выглядит. Что осталось.

Она сидела и ждала. Заказала кофе – крепкий, чёрный, без сахара. Фатьма принесла с блюдцем, на котором лежал кусочек рахат-лукума. Маре не тронула ни кофе, ни рахат-лукум. Смотрела в окно.

11:02. Он появился.

Маре увидела его через стекло – и первая мысль, ещё до мыслей, ещё до слов, была: он стал легче. Не в смысле веса – хотя, возможно, похудел; она не могла определить точно. Легче – в движении. В том, как шёл: без той тяжести в шагах, которую она привыкла видеть, без того ощущения, что каждый шаг требует усилия, что гравитация для него – сильнее, чем для других. Тобиас всегда ходил так, как будто тащил невидимый рюкзак. Она это видела – синестетически – как тёмно-серую тень позади него, лёгкий шлейф, который волочился по земле.

Шлейфа не было. Тобиас шёл ровно, спокойно, с той естественной экономностью движений, которая бывает у людей, не думающих о своём теле. Он не сутулился – он никогда особенно не сутулился, но было что-то в его осанке, некая мягкая согнутость, как у дерева, привыкшего к ветру. Этого тоже не было. Спина – прямая. Не напряжённо-прямая, не военно-прямая. Просто – прямая.

Он подошёл к двери кафе. Потянул ручку. Вошёл.

Маре смотрела, как его взгляд скользит по залу – быстро, не задерживаясь. Нашёл её. Улыбнулся.

И вот тут – в этой улыбке – она увидела всё. Или не увидела – и это было то же самое.

Улыбка была искренней. Это Маре видела безошибочно – даже сейчас, даже с выцветающей палитрой. Искренность не требовала нюансов. Она была – или нет. Тобиас улыбался – и был рад её видеть. Это было правдой.

Но улыбка была – одна. Одно значение. Одна функция. «Рад видеть тебя». Всё. Раньше его улыбки – именно его, именно Тобиаса – были сложнее. Маре помнила: он улыбался редко, и каждая улыбка была событием, и в каждой – несколько слоёв. Радость-и-тревога. Нежность-и-неловкость. Близость-и-желание-спрятаться. Его улыбки были как его письма – длинные, подробные, с оговорками и подтекстом.

Эта улыбка была как его последнее сообщение. «Рад». Точка.

Он подошёл к столику. Маре встала – зачем-то, по инерции, как встают, когда входит кто-то важный. Они стояли друг напротив друга – полтора метра, ширина стола, вечность.

– Маре, – сказал он. Голос – знакомый. Тот же тембр, та же высота. Маркус описал бы обертоны. Маре не слышала обертонов – она видела цвета голоса. Раньше голос Тобиаса был тёмно-коричневым с медным отливом – тёплый, чуть шероховатый, как кора дуба. С тем едва уловимым дрожанием на гласных, которое она видела как мерцание, как если бы медь поймала свет и отразила его дрожащим пятном.

Сейчас – коричневый. Без меди. Без мерцания. Ровный.

– Тобиас, – сказала она. И села. Потому что стоять больше не было сил – или потому что ноги решили за неё. Он сел напротив.

Она смотрела на него. Впервые за два года – смотрела. Лицо: те же черты, те же тёмные глаза, тот же широкий нос, который он ненавидел в подростковом возрасте и который она считала красивым. Волосы – чуть длиннее, чем раньше, каштановые, с несколькими седыми нитями, которых два года назад не было. Или были, но она не замечала. Кожа – светлее, чем она помнила. Или память врала.