Эдуард Лукоянов – Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после (страница 75)
– Знаем, знаем такого, – вздохнул вроде бы Дубшин, и из-за его полунеодобрительного тона у многих распорядителей церемонии сосредоточенно нахмурились лица. Исключением стал Тимофей Решетов, который все так же благостно улыбался, будто радуясь мысли о том, как в эти секунды, пока все суетятся, спокойно и размеренно растут его ресницы.
– Наш человек, – нехотя, но все же подтвердил Шаргунов. – Что еще пишет?
– Сейчас, – замялся Марк, выискивая цитату позрелищнее. – Вот. «Наркотики и алкоголь были для него тем допингом, который быстрее приводит к финишу, называемому „метафизическим концом сущего“. Последнее же было главной темой споров и разборок в Южинском. Днями и неделями, словно в горячечном бреду, там бормотали и кричали о черной магии и великих алхимиках Средневековья, о мировой энтропии и близком конце Света, о мистических ритуалах Древнего Египта и современном оккультизме. Там совершались странные ритуалы, на манер сатанинских»[461].
– Провокация! – вдруг заорала мне на ухо какая-то женщина с одержимым взглядом на серо-коричневом, уставшем от жизни лице. – Это провокация!
– Не провокация, – засмеялся Тимофей Решетов, – а профанация.
– Вот да, что-то такое, – согласился Марк Григорьев и вернулся на свое место в зрительном зале.
Людское шипение замедлялось, становилось гуще. Некоторые дополняли его сюрреальными зевками – то есть они зевали, не прикрывая рот, но и не открывая его, зевали всеми внутренностями черепа, удерживая сон где-то посередине, не впуская его в себя, но и не выпуская в мир вовне.
– К слову о журналах, – сказал кто-то из ведущих. – У нас сегодня еще хотел бы выступить Максим Семеляк, известный очень журналист, который сподвижнически продвигал Мамлеева в том числе в глянцевых изданиях. Да и вообще не последний человек в мамлееведении или, если угодно, мамлеевологии. Максим, вы с нами?
Глаза ведущего забегали по залу, как совсем недавно бегал глазами и головой Шаргунов – впрочем, бег его глаз был уже не таким птичьим. С бархатного кресла поднялась одутловато-могучая фигура Семеляка, прошагала к микрофонной стойке.
– Я, если честно, уже многое услышал из того, что сам хотел сказать, – заговорил Семеляк голосом, напоминающим радиоточку. – Может, у вас есть какие-то вопросы, на которые я мог бы ответить? Если нет, то нет.
– Ну расскажите, как Мамлеев оказался в глянцевых журналах, в «Афише», «Плейбое», – поинтересовался, кажется, Шаргунов. – Как раз у нас тут заходила речь про гламурного Достоевского недавно.
– Ну, Мамлеев был частый гость в «Плейбое», – полузатараторил Семеляк. – За рассказ, помню, ему платили пятьсот долларов. Глянец был удобным инструментом, глупо было не воспользоваться такой площадкой. А уж в «Плейбое», когда я там работал, в этом смысле была почти полная свобода: хочешь – интервью с Мамлеевым, хочешь – интервью с Гариком Осиповым, хочешь – интервью с «Черным Лукичом», хочешь – Пепперштейна или Godspeed You! Black Emperor, да пожалуйста. Разумеется, сейчас это звучит глупо и наивно, но тогда мы просто со страшным стремительным кайфом отрабатывали всю ту повестку, которая в нас жила с начала девяностых. Ну и отработали худо-бедно. Это было что-то вроде благодарности. Может показаться, что в «Плейбое» Мамлеев выглядел противоестественно, но я вообще тогда не заморачивался проблемой стилистических и идейных диссонансов, резон был самый простой: пока есть возможности и рычаги, нужно оторваться по полной.
– То есть вы взяли то, что казалось вам важным и свободным, и обрамили это глянцевой рамкой респектабельности? – спросил ведущий.
– Респектабельным гражданином он, наверное, не был, – возразил Максим Семеляк. – Я запомнил его скорее таким елейно-ядовитым старичком, но его желтые очки сияли нездешним спектром, и этот старичок, казалось, умел ходить по потолку. Познакомились мы странным образом. Мамлеев сам мне позвонил на домашний телефон, невесть откуда у него взявшийся, и предложил написать про него книгу, биографию. Я, разумеется, был абсолютно заворожен и сражен столь же абсолютной ирреальностью происходящего – мне было двадцать четыре года. Причина звонка была более чем скромной: Юрий Витальевич прочел мою совершенно ребяческую рецензию на вышедшее тогда «Черное зеркало», ну и чем-то она его зацепила. Как бы то ни было, мы стали встречаться – он уже условился с издательством Ивана Лимбаха, если не ошибаюсь, и, строго говоря, следующий ход был за мной. А мне, с одной стороны, было крайне интересно и лестно встречаться с Мамлеевым, а с другой – я совершенно не собирался писать никакую его биографию. Это сейчас нон-фикшен каждый второй пишет, а тогда все-таки это было значительным событием, и я не считал себя к нему готовым. Мамлеев мне приносил какие-то свои архивы даже. Помню, он спрашивает: «Вы читаете по-немецки?» Я говорю: «Нет». Он мне: «Ну все равно почитайте». И сует подшивку каких-то немецких статей о нем.
На этих словах я вдруг захохотал, живо представив нарисованную Семеляком сцену. Тут же я почувствовал на себе тяжелые взгляды окружавших меня шипящих людей. Тяжелее всех смотрела какая-то женщина в прозрачном голубом платье и таких же перчатках выше локтя. На голове ее блестело что-то вроде диадемы, обрамлявшей грязно-рыжие волосы. В мутных глазах ее тихо сверкала злость, а от почти бесформенных, словно лопнувших, губ исходил резкий запах горькой спиртной настойки.
– Ясно, – сказал ведущий. – Ни у кого вопросов больше нет? Вопросов больше нет. Тимофей, расскажите нашим гостям, что будем делать дальше.
Решетов поднялся со своего стульчика, блаженная улыбка его сменилась на чем-то явно довольную, будто он затеял какой-то приятный сюрприз. И это в самом деле было так. Он подошел к микрофону, передвинул стойку на середину сцены и обратился к публике:
– Дамы и господа, не бойтесь, сейчас выключится свет, но это ненадолго.
Все люстры плавно погасли, сцену теперь освещал один лишь луч проектора, падавший широкой полосой на экран за ведущими. Из хрипящих колонок зазвучала музыка – «О, Фортуна» Карла Орфа. В ритм с ней Решетов то резко, то плавно вскидывал руки, дирижируя невидимым оркестром. Зал тем временем начали заполнять темные фигуры в плащах – все это могло бы походить на какой-то ритуал, если б движения их не были так плохо отрепетированы: существа в плащах спотыкались, путались в мантиях, наступали друг другу на ноги, суетливо перетаптывались на месте и так далее. Однако им все же удалось перекрыть почти все проходы и заполнить собой ковровую дорожку, ведущую к сцене. Музыка медленно затихла, вместе с ее угасанием начал возвращаться свет потолочных люстр.
– Пусть начнется парад-алле первого международного конкурса двойников Юрия Витальевича Мамлеева! – объявил Решетов.
Свет окончательно вспыхнул, а музыка сменилась на марш Дунаевского из сталинского фильма «Цирк». Существа одновременно скинули мантии и принялись ходить взад-вперед, как по подиуму. Толпа двойников Мамлеева оказалась пестрая: на многих из них, независимо от пола, были мешковатые серые костюмы и пресловутые желтые очки, однако выглядели они совсем по-разному. Кто-то был невероятно высокий, почти на три головы выше среднего человека, – эти двойники Юрия Витальевича отличались либо неимоверной, до истончения, худощавостью, либо, наоборот, рыхлой тучностью; другие же были совсем маленькие, мне даже почудилось на мгновение, что это дети, наряженные в советские костюмчики, однако, приглядевшись, я обнаружил: все они были самого обыкновенного роста, может, лишь немногим ниже среднего, но каким-то образом сжимались так, что казались совсем карликами.
Воспользовавшись суетой и шумом, я протиснулся к выходу из зала, пробежал по крутой лестнице мимо сторожа, мимо ревущих абракадабру пьянчуг, выдаивающих спиртное из бутылок неизвестного происхождения, и вот я – уже не я, а мамлеевский сыночек, вырвался наконец из каменно-деревянных объятий Дома Ростовых.
Но даже здесь, на декабрьском морозе, до меня доносились обрывки музыки и речей двойников Мамлеева. Стихи сменялись прозой, проза – драматургией. «Однажды Лиза спросила, когда умрет ее дедушка, – слышалось из распахнутых окон Дома Ростовых. – Свинья ответила с точностью до минуты. Мне с трудом удалось истерически не расхохотаться»[462]. «Двойник окончательно удалился. Мир доппельгангеров исчез. Аполлинарий вернулся в свое жилье. Проходя мимо зеркала, посмотрел в него и зло крикнул: „Бойся!“ При этом на лице Аполлинария отобразилась омерзительная ехидная улыбка»[463]. «О чем-то флейта демонам шептала, / Таили свет нездешние дары, / Когда Геката лоно обнажала, / Благословляя древние миры. / Крыла, крыла гудели в поднебесье – / Неслись они над падями зари, / Туда, где боги – пища бестий, / Чьи ризы царственно серы»[464]. Время от времени доносились аплодисменты, но по большей части Дом Ростовых неодобрительно гудел. Возможно, самых неудачных эпигонов расчленяли заживо, но это лишь мои догадки.
– Ты чего встал? – раздался за моей спиной злобноватый голосок. – А ну иди обратно.
Старик-вахтер схватил меня за край пиджака и почти силой затащил внутрь, уверенно хлопнув тяжелой дверью. Делать было нечего – пришлось взлететь обратно по лестнице, не дожидаясь, пока фигура моя привлечет внимание гостей, собравшихся на посмертные именины. И вновь мне пришлось проталкиваться так, будто я иду не мимо людей, а втискиваюсь между столом и диваном в мамлеевской квартире.