Эдмунд Бёрк – Консерваторы. Без либералов и революций (страница 18)
Ничтожность представительской власти
Современная философия одновременно слишком материальна и слишком самонадеянна, чтобы увидеть истинные пружины политического мира. Одно из ее безумий составляет вера в то, что какое-то собрание может учредить нацию; что конституция, то есть совокупность основных законов, которые годятся для нации и которые должны снабдить ее той или иной формой правления, представляет собой такое же произведение, как любое иное, требующее лишь ума, знаний и упражнений; что можно обучиться своему ремеслу основателя, и что люди, однажды это замыслив, могут сказать другим людям: соорудите нам правление, как говорят рабочему: соорудите нам пожарный насос или чулочно-вязальный станок.
Однако есть истина, столь же доказуемая в своем роде, как теорема в математике: что никакое великое учреждение не является результатом обсуждения, что человеческим произведениям присуща бренность, соответствующая количеству людей, в них участвующих, и научному и рассудочному снаряжению, которое к ним применяется априори.
Писаная конституция, подобная той, которая правит сегодня французами, является лишь автоматом, который имеет одни внешние формы жизни; чтобы быть Прометеем, надо вознестись на небеса; ибо законодатель не может себе подчинять ни силой, ни рассудком. Законодатель подобен Создателю: он трудится не вечно; он производит на свет, а затем отдыхает. У всякого истинного законодателя есть своя суббота, и прерывность – его отличительная черта.
Если бы совершенство было уделом человеческой природы, то всякий законодатель выступал бы лишь единожды; хотя все наши произведения несовершенны и по мере повреждения политических учреждений суверену приходится идти им на помощь с новыми законами, но все же человеческое законодательство приближается к своему образцу путем той прерывности, о которой я только что говорил. Отдых столь же его возвышает, что и первоначальное дело: чем больше оно совершает работы, тем более его произведение является человеческим, то есть непрочным.
Обратитесь к трудам трех Национальных собраний Франции – какое необыкновенное количество законов!
Начиная с 1 июля 1789 года и по октябрь 1791 года, национальное собрание приняло их в числе: 2557.
Законодательное собрание за одиннадцать с половиной месяцев приняло: 1712.
Национальный Конвент, с первого дня Республики и по 4 брюмера 4-го года (26 октября 1795 г.), за 57 месяцев, принял: 11 210.
ИТОГО – 154 792.
Я сомневаюсь, что три рода королей Франции произвели на свет собрание такой силы. Когда размышляешь об этом бесконечном количестве законов, то испытываешь поочередно два весьма различных чувства: первое есть восхищение или, по меньшей мере, удивление; вместе с г-ном Берком удивляешься тому, что эта нация, легкомыслие которой вошло в пословицу, породила столь упорных тружеников. Здание этих законов есть творение Атлантово, вид которого ошеломляет. Но удивление сразу же переходит в жалость, когда подумаешь о ничтожестве этих законов; и тогда видишь лишь детей, которые убиваются ради построения огромного карточного дома.
Почему столь много законов? – Потому что нет никакого законодателя.
Что сделали так называемые законодатели в течение шести лет? – Ничего; ибо разрушение не есть созидание.
Не устаешь от созерцания невероятного зрелища нации, наделившей себя тремя конституциями за пять лет. Ни один законодатель не колебался; он говорит fiat на свой лад, и махина движется. Несмотря на различные усилия, которые предприняли в этом смысле три собрания, дела шли все хуже и хуже, поскольку сочинению законодателей все более и более не хватало постоянного одобрения нации.
Конституция 1791 года несомненно представляет собой прекрасный памятник безумству; необходимо, однако, признать, что этот памятник вызвал восторг французов; и большинство нации с охотой, хотя и очень безрассудно, принесло присягу нации, закону и королю. Французы до такой степени увлеклись той конституцией, что спустя много времени, когда вопрос о ней больше не стоял, довольно часто среди них слышались речи о том, что для возвращения к истинной монархии надо бы пройти через конституцию 1791 года. В сущности, это походило на то, как если бы сказали, что для возвращения из Азии в Европу надобно пройти через луну; но я говорю только о факте.
Никто не ощущает лучше меня, что нынешние обстоятельства необычайны, что мы, очень может быть, вовсе не увидим того, что всегда видели; но этот вопрос не относится к предмету моего труда. Мне достаточно указать на ложность следующего умозаключения: республика победоносна; следовательно, она будет прочной. Если бы надо было непременно пророчествовать, то я скорее бы сказал: она жива благодаря войне; следовательно, мир ее похоронит.
Автор какой-нибудь физической системы несомненно аплодировал бы себе, если бы в его пользу говорили все данные природы. Я же могу привести в подтверждение моих размышлений все данные истории. Я добросовестно рассматриваю памятники, которые она нам предоставляет, и не усматриваю ничего благоприятствующего этой химерической системе обсуждения и политического строительства с помощью сделанных ранее умозаключений. Самое большое, что можно было бы сделать, – это привести пример Америки; но я уже заранее ответил, говоря, что не пришло время приводить ее пример. Я добавлю, однако, небольшую толику размышлений.
1. Английская Америка имела короля, но она его не видела; великолепие монархии было ей чуждо, и суверен был для нее подобен какой-то сверхъестественной силе, которая не воспринимается чувствами.
2. Она обладала демократическими началами, которые наличествуют в конституции метрополии.
3. Она обладала, сверх того, людьми, принесенными ей толпою ее первых поселенцев, урожденными посреди религиозных и политических потрясений, людьми, почти поголовно исполненными республиканским духом.
4. Используя эти начала, и по сходству с тремя властями, которые она унаследовала от предков, американцы построили, а отнюдь не уничтожили все до основания, как французы.
Но все, что есть действительно нового в их конституции, все, что проистекает из совместного обсуждения, является самым хрупким в мире; невозможно было бы собрать большее количество признаков слабости и недействительности.
Я не только совершенно не верю в устойчивость американского правления, но и особые учреждения английской Америки не внушают мне никакого доверия…
Что касается Франции, то долг каждого настоящего француза в сей момент – трудиться без устали, дабы направить общественное мнение в пользу короля и представить все возможные его деяния в благоприятном свете. Именно на этом роялисты должны с крайней строгостью проверить себя и не строить никаких иллюзий. Я не француз, я в стороне от всех интриг, я ни с кем не знаком. Но я представляю себе, как некий французский роялист произносит: «Я готов пролить свою кровь за короля: однако, не отступая от моей верности ему, я не могу запретить себе порицать его, и т. д.». Я говорю в ответ этому человеку то, что его совесть, без сомнения, скажет ему лучше меня: Вы клевещете на мир и на самого себя; если вы способны пожертвовать жизнью за короля, то пожертвуйте своими пристрастиями. Впрочем, он не нуждается в вашей жизни, но весьма – в вашем благоразумии, в вашем взвешенном рвении, в вашей безусловной преданности, даже в вашей снисходительности (чтобы все предположить); сохраните вашу жизнь – она ему не надобна сейчас, но окажите ему услуги, в которых он нуждается: верите ли вы, что самыми героическими из них были бы те, о которых шумят в газетах? Напротив, самые невидные могут быть наиболее деятельными и наиболее возвышенными. Здесь речь вовсе не идет об интересах вашей гордыни; удовлетворите вашу совесть и того, кто вам ее дал.
Что же касается более или менее многочисленной партии, яростно нападающей на монархию и монарха, то возбуждает ее отнюдь не одна только ненависть, и представляется, что это сложное чувство заслуживает разбора.
Во Франции нет умного человека, который бы так или иначе не презирал себя. Национальный позор удручает все сердца (ибо никогда еще народ так не презирали презреннейшие властители); значит, есть нужда в самоутешении, и добропорядочные граждане утешаются каждый по-своему. Но человек ничтожный и развращенный, чуждый всем возвышенным идеям, мстит за свои прошлые и нынешние обиды, созерцая с невыразимым сладострастием, свойственным только подлым людям, зрелище унижаемого величия. Дабы вознестись в собственных глазах, он обращается к королю Франции и удовлетворяется своим ростом, сравнивая себя с этим поверженным колоссом.
Французский народ, не позволяй прельстить себя изощрениями частного интереса, тщеславием или малодушием. Не слушай больше болтунов: во Франции слишком много умничают, а умничанье приводит к потере здравого смысла. Отдайся без страха и упрека непогрешимому инстинкту совести.
Ты хочешь возвыситься в собственных глазах? Хочешь обрести право на самоуважение? Хочешь поступить суверенно?.. Призови твоего суверена!
Контрреволюция
При обдумывании предположений о контрреволюции слишком часто совершают мыслительную ошибку, будто бы эта контрреволюция должна быть и не может не быть не чем иным, как следствием народного обсуждения. Твердят, что народ боится, народ хочет, что народ никогда не согласится; что народу не подходит и т. д.