реклама
Бургер менюБургер меню

Эдмунд Бёрк – Консерваторы. Без либералов и революций (страница 17)

18

Руссо утверждал, что национальная воля не может быть делегирована; люди свободны говорить да или нет и спорить тысячу лет по вопросам избирательных коллегий. Но что неоспоримо, так это то, что представительная система прямо исключает отправление суверенитета, особенно во французском образце, где права народа ограничиваются назначением тех, кто назначает; где он не только не может предоставить особые полномочия своим представителям, но где закон озабочен разрывом всякой связи между ними и их соответствующими провинциями, предупреждая этих представителей о том, что они отнюдь не являются посланцами тех, кто их послал, но посланцами Нации; великое слово, бесконечно удобное, ибо с ним творят все, чего захотят. Короче, невозможно вообразить законодательство, лучше рассчитанное на истребление прав народа. Следовательно, был вполне справедлив тот презренный якобинский заговорщик, который откровенно отвечал во время судебного допроса: «Я думаю, что нынешнее правительство является узурпатором власти, нарушителем всех прав народа, который оно ввергло в самое прискорбное рабство. Это ужасный порядок счастья для немногих, опирающегося на угнетение множеств. Это аристократическое правление так заткнуло народу рот, так опутало его цепями, что разорвать их ему становится труднее, чем когда бы то ни было».

Так вот, что за дело нации до пустой чести представительства, в котором она участвует столь косвенно и которого миллиарды существ никогда не добьются? Разве суверенитет и управление оттого становятся для нее менее чуждыми?

Но могут сказать, используя тот же довод, что за дело нации до пустой чести представительства, если полученный порядок утверждает публичную свободу?

Но речь-то идет не об этом: вопрос состоит не в том, чтобы узнать, может ли французский народ быть свободным благодаря данной ему конституции, а в том, может ли он быть сувереном. Подменяется вопрос, чтобы уклониться от вывода. Начнем с исключения [проблемы] отправления суверенитета; подчеркнем то фундаментальное обстоятельство, что суверен всегда будет в Париже и что весь этот шум о представительстве ничего не значит; что народ остается совершенно отстраненным от правления; что он является более зависимым, чем при монархии, и что слова великая республика исключают друг друга, как слова квадратный круг. А именно это доказано арифметически.

Вопрос, стало быть, сводится к тому, чтобы узнать, в интересе ли французского народа быть подданным исполнительной директории и двух советов, учрежденных согласно конституции 1795 года, больше, чем подданным царствующего короля, согласно старинному устроению.

Проблему гораздо легче решить, чем поставить. Следовательно, надо отставить в сторону это слово республика и говорить только о правлении. Я отнюдь не стану рассматривать, способно ли оно составить публичное счастье; французы слишком хорошо это знают! Посмотрим только, притом, что оно собой представляет и каким бы образом оно не назначалось, позволительно ли верить в его прочность.

Поднимемся прежде всего на высоту, подобающую существу разумному, и с этой верхней точки обзора рассмотрим источник данного правления.

Зло не имеет ничего общего с существованием; оно не может созидать, поскольку сила его сугубо отрицательна: зло есть раскол бытия; оно не является истиной.

Однако отличает французскую революцию и делает ее единственным в своем роде событием в истории как раз то, что она в корне дурна; никакая толика добра не утешает в ней глаз наблюдателя: это высочайшая из известных степень развращенности; это сущее похабство.

Штурм дворца Тюильри 10 августа 1792 года в Париже. В результате этого штурма король Людовик XVI и королева Мария-Антуанетта были отрешены от власти и арестованы. Монархия, просуществовавшая во Франции около тысячи лет, была свергнута

На какой еще странице истории обнаружится столь великое количество пороков, выступающих одновременно на одном театре? Какое ужасающее соединение низости и жестокости! Какая глубокая безнравственность! Какое забвение всякого стыда!

Молодость свободы обладает столь поразительными чертами, что невозможно в них обмануться. В эту эпоху любовь к родине есть религия, а уважение к законам – суеверие. Характеры сильно выражены, нравы суровы: все добродетели светятся одновременно; фракции устремляются к пользе отечества, ибо оспаривается только честь служить ему; все, вплоть до преступления, отмечено печатью величия.

Если сравнить эту картину с той, которую нам представляет Франция, то как поверить в прочность свободы, которая начинается с гангрены? Или, выражаясь более точно, как поверить в возможность рождения такой свободы (ибо она еще отнюдь не существует) и в появление среди самого отвратительного разврата такого порядка правления, который обходился бы без добродетелей менее, чем все остальные? Когда слышишь, как эти мнимые республиканцы рассуждают о свободе и о добродетелях, то кажется, что видишь увядшую куртизанку, разыгрывающую из себя девственницу с румянцем стыдливости.

Из одной республиканской газеты мы узнаем следующий анекдот о парижских нравах. В суде по гражданским делам рассматривалось дело о совращении; четырнадцатилетняя девица изумляла судей степенью своей развращенности, которая соперничала с глубокой безнравственностью ее обольстителя. Свыше половины зрителей составляли молодые женщины и девушки; среди последних – около двадцати в возрасте не более 13–14 лет. Многие находились рядом со своими матерьми; и вместо того, чтобы закрывать свое лицо, они громко хохотали над необходимыми, но омерзительными подробностями, которые вгоняли в краску мужчин.

Читатель, вспомните того римлянина, который в прекрасные дни Рима понес наказание за то, что обнял собственную супругу в присутствии своих детей. Сравните и сделайте вывод.

Конечно, французская революция прошла период, все мгновения которого не походят друг на друга; однако общий ее характер всегда был неизменен, и уже в своей колыбели она обнаружила все, чем должна была стать. То была какая-то необъяснимая горячка, слепое буйство, скандальное небрежение всем, что только имеется из достойного у людей; жестокость нового рода, забавляющаяся своими злодеяниями; и особенно наглое проституирование рассудка и всех слов, созданных для выражения идей правосудия и добродетели.

Если остановиться, в частности, на актах Национального конвента, то трудно передать, что от этого испытываешь. Посмотрите, как преступление служит основанием всем этим республиканским пустым приготовлениям; это слово гражданин, которым подменили старые знаки учтивости, – они его воспринимают от презреннейших из людей. Именно во время одной из своих законодательных оргий разбойники изобрели сие новое звание. Республиканский календарь, который отнюдь не должно рассматривать только с нелепой его стороны, был заговором против религии; их эра начинается с самых великих злодеяний, которые обесчестили человечество. И они не могут датировать акт, не покрывая себя позором, ибо возникает в памяти позорное происхождение правления, даже праздники которого заставляют бледнеть.

И что же, из этого кровавого месива должно появиться прочное правление? Пусть нам не приводят в качестве возражения дикие и непристойные нравы варварских народов, ставших, однако, тем, что мы видим. Варварское невежество, без сомнения, управляло немалым числом политических учреждений; но ученое варварство, систематическая жестокость, обдуманная развращенность и особенно неверие никогда ничего не создавали. Молодость ведет к зрелости; разложение не ведет ни к чему.

Впрочем, видели ли вы, чтобы правление и особенно свободная конституция начинались вопреки сочленам государства и обходились без их одобрения? Но именно это явление нам представил бы метеор, называемый французской республикой, если бы он мог сохраниться. Это правление считают сильным, ибо оно жестоко; но сила отличается от насилия так же, как и от слабости, и нынешний странный образ его действий, может быть, сам по себе доказывает то, что долго оно продлиться не сможет. Французская нация этого правления никак не желает, она его претерпевает. Она остается подвластной ему или потому, что не способна его сбросить, или опасаясь чего-то худшего. Республика опирается лишь на эти два столпа, в которых нет ничего истинного. Можно сказать, что она держится целиком на двух отрицаниях. Весьма примечательно также, что сочинители – друзья Республики отнюдь не стремятся показать доброту этого правления; они хорошо понимают, что именно здесь уязвима его броня: они говорят лишь с той смелостью, на которую способны, что таковая возможна; и, едва касаясь этого тезиса как раскаленных углей, они единственно пытаются доказать французам, что те подвергнули бы себя большим бедствиям, если бы вернулись к их старому правлению. Именно в этом предмете они красноречивы; они неистощимы на тему о неудобствах революций.

А если вы на них нажмете, то они окажутся людьми, согласными, что революция, создавшая нынешнее правление, была преступлением, лишь бы с ними согласились насчет того, что не надо совершать новой революции. Во всем, что они говорят об устойчивости правления, чувствуется не убеждение рассудка, но греза желания.