Эдит Эгер – Балерина из Аушвица (страница 26)
Клара рассказывает нам еще одну историю, тоже со счастливым концом. Узнав из маминого письма, что нас держат на кирпичном заводе и мы со дня на день ожидаем отъезда в Кеньермезо или еще не пойми куда, Клара пришла в немецкое консульство в Будапеште потребовать, чтобы ее отправили к родным, где бы они ни находились. Охранник у дверей консульства хотел прогнать ее: «Уходи-ка ты подобру-поздорову, девочка. Нечего тебе сюда таскаться». Но Клара не примирилась с отказом. Она попробовала прошмыгнуть в здание за спиной охранника. Тот заметил ее, поймал и принялся избивать: он бил ее по плечам, по рукам, в живот и по лицу. «Убирайся», – повторил он.
«Он избил меня и этим спас мне жизнь», – подводит итог Клара.
Ближе к концу войны русские окружили Будапешт, и нацисты начали с удвоенным рвением вылавливать еще остававшихся в городе евреев. «Всем предписывалось иметь при себе удостоверения личности с указанием имени, вероисповедания и фотографией. Патрули проверяли их на каждом углу и, если там значилось, что ты еврейка, запросто могли убить на месте. Я не хотела ходить со своим, но подумала, что после войны мне понадобится какой-никакой документ, где сказано, кто я такая. Вот и решила отдать его на хранение одной подружке. Она жила возле речного порта, и, чтобы попасть туда, нужно было перейти через мост, а на мосту был кордон, и там проверяли документы. Мне говорят: “Извольте предъявить удостоверение личности”. Отвечаю, что у меня его нет, а стоявшие в кордоне солдаты – сама не знаю почему – взяли и пропустили меня просто так. Наверное, купились на мои голубые глаза и белокурые волосы. Я так и не сходила к подруге, чтобы забрать свое удостоверение назад».
Как там говорила нам мама?
После капитуляции Германии, пока мы с Магдой в Вельсе возвращались к жизни, Клара снова отправилась в консульство, на сей раз советское, поскольку Будапешт находился под контролем освободившей его от нацистов Красной армии. Клара попробовала навести справки о нашей судьбе. Никаких сведений о нас не нашлось, зато русские предложили ей помощь, чтобы добраться до Кошице, в обмен на бесплатный концерт. «Послушать мою игру пришли две сотни советских солдат, а потом меня повезли домой на крыше вагона. Они даже присматривали за мной во время стоянок и когда я спала». В нашей прежней квартире Клара застала полнейший разгром. Мебель и вещи разграблены, в комнатах устроили конюшню, и весь пол был в конском навозе. И пока мы с Магдой в Вельсе заново учились есть, ходить и писать на бумаге свои имена, Клара за деньги давала концерты, а все остальное время драила и скоблила полы.
А потом вернулись мы. Сейчас мы уже излечились от чесотки и по очереди выходим из дома. У нас на троих всего одна пара приличных туфель. Когда наступает моя очередь, я медленно прогуливаюсь по тротуару туда и обратно, сил во мне слишком мало, чтобы уходить от дома далеко. Меня узнает сосед. «Подумать только, ты выбралась, – удивляется он. – А в детстве была такая худышка, одни косточки». Мне бы радоваться. В самом деле, я выжила наперекор всему, у моей истории благополучный конец! А меня гложет чувство вины. Почему именно мне довелось выжить? Я не нахожу ответа. По счастливой случайности? По ошибке?
На стене в гостиной до сих пор висит портрет нашей бабушки – маминой мамы. Темные волосы разделены пробором и собраны в тугой узел на затылке. Несколько непослушных кудряшек падают на гладкий лоб. Бабушка не улыбается, но в ее глазах больше понимания, чем суровости. Она наблюдает за нами взглядом строгим и всезнающим. У мамы вошло в привычку разговаривать с ее портретом, а сейчас так делает Магда. Иногда она просит у бабушки помощи. Иногда ворчит и бранится. «Нацистские ублюдки… Проклятые нилашисты…» Раньше под портретом у стены стояло пианино, но оно пропало. Оно было таким привычным атрибутом нашей жизни, что мы не замечали его, как не замечаешь собственного дыхания. Сейчас в его отсутствие комната как будто осиротела. Магду бесит обнажившаяся пустота на том месте, где стояло пианино. С его уходом из нашей жизни Магда тоже утратила важную частичку себя. Частичку своей индивидуальности. Инструмент, служивший ее самовыражению. Отсутствие пианино Магда компенсирует гневливостью. Она выплескивает свою ярость темпераментно, сочно, в полный голос, давая себе полную волю. Меня восхищает эта ее способность. Я обычно обращаю свою ярость внутрь себя, и она сбивается в тугой ком где-то в районе легких.
Магда день ото дня набирается сил, а я по-прежнему слаба. Боли в позвоночнике все еще мучат меня, из-за чего мне трудно ходить, стеснение и тяжесть в груди не проходят. Я редко выбираюсь из дома. Есть только одно место, куда меня тянет будто магнитом, только один человек, о котором я жажду разузнать, но сначала мне надо набраться сил. Собраться с духом.
Я во всем полагаюсь на сестер: Клара мне заботливая нянька, Магда – источник новостей, моя связь с внешним миром. Однажды Магда прибегает домой запыхавшись и выпаливает: «Пианино! Я нашла его. Оно там, в кофейне.
Хозяин кофейни даже слышать не хочет, что инструмент действительно наш. Клара с Магдой по очереди приступают к нему с уговорами и мольбами. Они расписывают, как у нас дома проходили камерные концерты, как в них участвовал Янош Штаркер[11], друг Клары из консерватории, такой же, как она, юный гений, виолончелист, и как в год его дебюта на сцене они с Кларой играли концерт в нашей гостиной. Но уговорами хозяина кофейни не пронять. В конце концов Магда находит мастера, который ходил к нам настраивать пианино, и приводит его с собой в кафе. Переговорив с хозяином, настройщик заглядывает под крышку пианино и проверяет серийный номер. «Да, – кивает он. – Это инструмент семьи Элефант». Потом приглашает бригаду грузчиков, и пианино наконец возвращается на свое законное место в нашей гостиной.
Интересно, а у меня внутри есть что-то, что подтверждало бы
В один из дней приходит посылка от тети Матильды. «Валентин-авеню, Бронкс» – значится в обратном адресе. Тетя прислала нам чай и Crisco. Его мы раньше никогда не видели и не имеем понятия, что это растительный кулинарный жир для приготовления блюд и выпечки. И потому едим его просто так, намазывая на хлеб. Мы по многу раз завариваем каждый чайный пакетик. Сколько чашек может получиться из одного?
Мои прогулки по городу становятся теперь длиннее. Цель у них самая практическая. Я наведываюсь во времена своей довоенной жизни. Важнее всего для меня найти Эрика. Но сначала я попробую восстановить менее значимые для меня связи, а потом уже доберусь до самого главного. Я иду в студию, где занималась гимнастикой. И пока не представляю, что скажу своей наставнице, если мы встретимся. Я не уверена, какие чувства она во мне вызовет. Но я должна научиться быть прежней Эдит – той, что выжила, той, что вернулась. В студии открыто. Я поднимаюсь по знакомым ступенькам. Ноздрей касается знакомый запах – смесь пота и резиновых матов, чуть затхлый, чуть горьковатый и немного сладкий. Совсем юные гимнастки упражняются на матах и на бревне. Другие карабкаются по канату, тянут шпагаты. Меня не замечают, ко мне никто не подходит. Я не узнаю никого в зале, да и меня никто не узнает. Я спрашиваю о тренере.
«Когда она придет?» – обращаюсь я к одной из новых наставниц.
Та на мгновение задерживает на мне взгляд, потом качает головой: «Она здесь больше не работает».
Сначала мне кажется, что она уклоняется от ответа, не называет вещи своими именами. Например, если бы кто-то зашел и спросил маму, я бы тоже сказала: «Она здесь больше не живет». Я бы ни за что не смогла произнести: «Она умерла». Но в мире неевреев, и особенно тех, кто пересидел войну дома, банальное выражение – «Она здесь больше не работает» – могло иметь и самый простой смысл. Буквальный. Не отягощенный тайной правдой, которую язык не повернется выговорить.
Конечно, я могу сходить к ее дому, как уже делала когда-то. И на сей раз позвонить в дверь, вместо того чтобы тайком заглядывать в окна. Но я устала. И спина разболелась. И потом, что мы с ней сказали бы друг другу?
По дороге домой какая-то женщина преграждает мне путь и впивается в меня взглядом.
«Вас назад явилось куда больше, чем убыло, – говорит она. – Вы все должны были умереть».
В ее глазах и голосе столько ненависти, что я вспыхиваю от гнева. Откуда ей знать, что я из выживших, что я еврейка? Что побудило ее говорить со мной в таком злобном тоне?
Но какая-то частица внутри меня, как ни странно, согласна с ней. Мы все и правда должны были погибнуть. Тогда не осталось бы никого, кто испытывает эту бесконечную, пронзительную боль потерь.