Эдит Эгер – Балерина из Аушвица (страница 17)
«Нас просто перевезут в другое место, и мы будем там трудиться, пока не кончится война», – так нам сказали. Послушай мы новости хоть пару минут, мы бы знали, что следующей жертвой войны рискует пасть сама война. Мы стоим на платформе, ожидая своей очереди подняться по узенькому пандусу в вагон-скотовозку, и понятия не имеем, что с востока к Польше подходят русские, а с запада – американцы. Нацисты уже начали по частям эвакуировать Аушвиц. Оставшиеся в лагере узники – те, что сумеют продержаться еще какой-то месяц, – вскоре выйдут на свободу. Мы сидим в сумраке вагона, ожидая, когда тронется состав. В проем двери просовывается голова военного – он в форме вермахта, а не в эсэсовской и обращается к нам по-венгерски. «Вы должны питаться, – говорит он. – Что бы они с вами ни делали, вы, главное, ешьте, потому что вас освободят, и, возможно, очень скоро». Он хочет приободрить нас? Подсунуть ложную надежду? Или врет? Слишком он смахивает на нилашистов, распускавших на кирпичном заводе слухи якобы от имени властей, чтобы развеять наши тяжелые предчувствия. Ну кто же напоминает голодающему о пище?
Но даже в потемках вагона, даже на фоне маячащей за его спиной снежной пустыни, перерезанной многокилометровыми заборами из колючей проволоки, я готова поручиться, что у него добрые глаза. До чего же дико, что доброту теперь можно спутать с игрой света.
Поезд идет и идет, я теряю счет времени. Я сплю, положив голову на плечо Магды, Магда склонилась ко мне. В какой-то момент меня будит звук ее голоса. В темноте я не могу разобрать, с кем она разговаривает. «Моя учительница», – поясняет сестра. Та, которая была с нами на кирпичном заводе с младенцем, и он все время плакал. В Аушвице матерей с малыми детьми с самого начала отправили в газовые камеры. Тот факт, что эта женщина еще жива, может означать лишь одно: ее младенец умер. Что хуже, размышляю я, быть ребенком, которого лишили матери, или матерью, которая потеряла своего ребенка? Двери вагона раскрываются. Нас привезли в Германию.
Нас едва ли больше сотни. Нас размещают в строении – в прошлом оно, должно быть, служило летним детским лагерем. Здесь двухъярусные койки и даже есть кухня со скудным запасом провизии, где мы сами готовим себе еду.
С утра нас отправляют работать на ниточную фабрику. Нам выдали кожаные перчатки. Мы останавливаем руками вращающиеся колеса прядильных машин, чтобы нити не перепутывались. Но острые края колес даже через перчатки режут нам кожу. Бывшая учительница Магды сидит за соседним от нее колесом и горько плачет. Сначала я думаю: это из-за боли в изрезанных, кровоточащих пальцах. Но нет, она рыдает из-за Магды. «Тебе нужны руки, – всхлипывает она, – ты же играешь на фортепьяно. Как ты без рук?»
Надзирающая за нами немка успокаивает ее: «Тебе еще повезло, что ты тут работаешь. А то бы уже убили».
Тем вечером мы на кухне готовим себе ужин под присмотром охранников. «Смерти в газовой камере мы избежали, – говорит Магда, – но помрем за прядением ниток». Нам смешно, потому что мы
«Смерти в газовой камере мы избежали, но помрем за поеданием картофельных шкурок», – изрекает кто-то, и мы смеемся. Смех поднимается из глубинных тайников наших душ, где, к нашему удивлению, все еще бьется жизнь. Мы смеемся, как я каждую неделю смеялась в Аушвице, когда у нас забирали кровь для переливания раненым немецким солдатам. Я сидела с воткнутой в руку иглой и сама себя смешила. «Счастливо вам выиграть войну с моей кровью балерины-пацифистки!» – говорила я себе. Я не могла отдернуть руку, иначе меня бы пристрелили. Я не могла ответить обидчикам ни оружием, ни кулаком. Зато находила источник силы внутри. И сейчас в нашем смехе тоже заключена сила. Наше товарищество, наше беспечное веселье напоминают мне о той ночи в Аушвице, когда я выиграла конкурс на самую красивую грудь. Наши разговоры питают нас силой.
«Ну-ка, кто тут у нас из лучшей на свете страны?» – спрашивает девушка по имени Хава. Разгорается спор, каждая поет дифирамбы своей родине. «Нет в мире места прекраснее Югославии», – настаивает Хава. Но в нашем споре не может быть победителей. Дом больше не воспринимается нами как точка на карте, как страна. Теперь это скорее чувство – настолько же всеобщее и универсальное, насколько конкретное. Увлекись мы разговорами о нем, оно того и гляди рассеется как дым.
После нескольких недель работы на ниточной фабрике как-то утром к нам являются эсэсовцы и велят сменить серые лагерные робы на принесенные ими тюремно-полосатые платья. Потом нас грузят на очередной поезд, но на сей раз заставляют забраться на крыши вагонов. Мы служим живым щитом, чтобы английские летчики разглядели наши полосатые одежки и не стали сбрасывать бомбы. Состав везет боеприпасы.
«От ниток под пули», – замечает кто-то.
«Дамы, нас повысили», – объявляет Магда.
Ветер на крыше товарняка адский, продувает до костей, от него нет спасения. Но в своем продрогшем состоянии я, по крайней мере, не ощущаю голода. От чего лучше умереть? От холода или от огня? От газа или от пули? Все случается внезапно. Эсэсовская уловка не сработала. Даже несмотря на полосатые робы на крышах вагонов, англичане сбрасывают бомбы. Свист, вой, взрывы. Кругом дым. Крики. Поезд останавливается, и я прыгаю вниз. Я первой оказываюсь на земле и со всех ног бегу вверх по заснеженному склону холма, подступающего к самым путям и сверху поросшего чахлыми деревьями. У края рощицы я останавливаюсь перевести дух и оглянуться, не видно ли Магды. Среди деревьев сестры нет. Не замечаю я ее и среди разбегающихся в стороны от состава фигурок. Бомбы снова свистят и разрываются на путях. Теперь я вижу гору тел рядом с поездом. Вижу Магду.
Передо мной выбор. Я могу сбежать. Скрыться в лесу. Искать пропитание. Свобода близка как никогда: несколько шагов – и я на воле. Но если Магда жива, а я брошу ее, кто поделится с ней куском хлеба? А если она погибла? Секунда на решение, словно щелкает затвор фотообъектива.
Магда сидит в канаве, у нее на коленях мертвая девушка. Это Хава. У Магды по подбородку стекает кровь. Двери в соседнем вагоне открыты, там какие-то мужчины, они что-то жуют. Тоже заключенные, но не такие, как мы, а иного сорта. Они прилично одеты, на них нет лагерных роб. И у них есть еда. Немцы, политзаключенные, догадываемся мы. Во всяком случае, статус у них повыше нашего, раз они что-то там едят. Хава погибла, сестра чудом выжила, а я не в состоянии думать ни о чем, кроме еды. Магда, красавица Магда, как на грех, вся в крови.
«Хорошенькое дело! Такой шанс выпросить немножко еды, а ты не в форме, – сердито выговариваю я ей. – Вся в порезах. Какой уж тут флирт». Злость на сестру заглушает во мне страх или скорее вывернутую наизнанку боль из-за того, что чуть было не случилось. Мне бы радоваться и благодарить случай, что обе мы живы, что очередная смертельная опасность позади, но я бешено злюсь на сестру. Я в ярости на Господа и на судьбу, но швыряю свои боль и смятение в окровавленное лицо Магды.
Магда не отвечает на нападки. Не стирает с лица кровь. Подтягиваются конвоиры, окружают нас, орут, тычут дулами автоматов в лежащие тела, чтобы убедиться, что эти люди действительно мертвы. Мы оставляем Хаву на грязном снегу и встаем в строй вместе с другими выжившими.
«Могла бы и сбежать», – говорит Магда. Говорит так, словно принимает меня за конченую идиотку.
Не проходит и часа, как боеприпасы из разбомбленных вагонов перегружают в другой эшелон, нас в наших полосатых одежках снова загоняют на крыши изображать гуманитарный состав. Кровь на подбородке Магды засыхает.
Мы заключенные, и мы же беженцы. Мы уже давно потеряли счет дням, счет времени. Магда – моя путеводная звездочка. Пока она рядом, у меня есть все, в чем я нуждаюсь. Однажды утром нас сняли с крыш эшелонов с боеприпасами и уже много дней куда-то гонят пешком. Снег начинает таять, обнажая мертвые поросли прошлогодней травы. Кажется, мы в пути уже много недель. Сверху падают бомбы, бывает, что совсем близко от нас. Мы видим горящие города. Мы делаем остановки в маленьких городках Германии, иногда движемся на юг, иногда на восток, кое-где нас заставляют работать на фабриках. Потом гонят дальше.
Эсэсовцы только и делают, что дотошно пересчитывают заключенных. Я не хочу считать, сколько нас осталось: и так знаю, что день ото дня все меньше. Мы не в лагере смерти. Но и на марше нам предоставлено множество способов умереть. Придорожные канавы багрятся кровью застреленных в спину или в грудь – тех, кто пытался сбежать, и тех, кто не выдержал темпа. У некоторых отморожены ноги, совсем отморожены, и девушки падают, как срубленные деревья. Истощение. Погодные стихии. Лихорадка. Голод. Если не конвоиры спускают курок, это делает за них само тело.