Е.Л. Зенгрим – Начерно (страница 4)
– Шпала, держи его!
А жжение возвращается стократно и слепит. Лицо горит прямо посередине, тонкой полоской, как это бывает всегда. От темени до подбородка меня пробир-р-рает боль… которую не описать словами. Рассказать, как плавится кожа, растекаются кости, а зубы вонзаются в самое мясо головы, невозможно. Желаю каждому пройти через это. Говорят, к боли можно привыкнуть. Хотел бы я улыбнуться своим порванным черепом! Улыбнуться и сказать, что и вправду привык. Но полоса пылает так, будто я сунул башку в циркулярную пилу, а кто-то нажал на рубильник. Жжение теперь не где-то снаружи – оно и под кожей, и везде. Оно уходит вглубь, обжигая гортань и словно царапая мозг.
Но потом боль уходит, а зрение возвращается. Я вижу иначе – не только впереди, но и по бокам. Мои глаза – два блестящих шара, ими я вижу испуганную харю Яйца. Теперь я выше: мои позвонки набухли и вытянулись так, что даже Шпала дышит мне в грудь, но я не высок, а длинен.
Яйцо разевает рот, отчаянно крича. В ладони сверкнуло. Ножик.
– Чого?!
Он делает замах, и я наконец улыбаюсь. Я чудовище со смолисто-черной шерстью. В р-р-растянутой кожаной куртке на изгибающемся теле, в штанах, обтянувших лапы… Цепь ласково трется о когти, издавая слабое «ценьк-ценьк». Теперь пасть моя вертикальна, полна кусачих кинжалов и сочится аппетитом.
– Бес! – кричит бритый человечек и тотчас делает замах.
Я отскакиваю к стене. Я быстрее, чем смолисто-черные волоски, срезанные ножом. Быстрее, чем поднятые в удивлении брови. Быстрее загнанного пульса. Быстрее ж-ж-жизни, которая проносится перед глазами того, кто видит мою потустороннюю грацию. Изогнувшись пр-р-ружиной и упершись в стену, стреляю собой в человека. Кусок железа втыкается мне в живот, кровь моя серебрится, но плевать, плевать, плевать! Ведь я вертикально улыбнулся и проглотил в улыбке бритую харю. Ну же, Яйцо, мы улыбаемся вместе! Ты – костями и плотью меж моими зубами, а я – жадно жуя.
В спине чешутся удары, отвлекая от трапезы. Невеж-ж-жливо.
– Брось! Брось Яйцо! – Шпала прикладывает меня доской по хребту.
Зачем грубить? Это Бруг груб, а я не он. Я-то могу быть послушным, я бросаю Яйцо. Мне не нужен огрызок, этот пустой безголовый футляр из-под насильника. Разгибаюсь в полный рост, выбиваю доску. Вывихнул? Прости. Цепь, вяжи.
Пока Цепь крутит Шпалу, мне хочется поболтать. Я прошу его напомнить, как пройти к «Усам бедного Генриха». Спр-р-рашиваю, сколько лет той женщине. Интересуюсь, почему он никогда не вспоминает мамулю… Шучу: с недавнего времени у меня нет губ, чтобы говорить.
Поэтому я просто мажу его слюной и кровью, издавая гортанный клекот.
– Папуля! – причитает он. – Папуля, помоги! Папуля!..
Приказываю Цепи вязать туже, так, чтобы захрустели хрящи, а глаза повылазили из орбит. Теперь он похож на колбасу, перетянутую бечевкой. Я выжму тебя, как половую тряпку. Так выжимал Бруга отец за любую провинность. А когда я тебя выжму, то займусь вашим скромным приятелем… Кстати, а где третий?
– Ну же, ну же, давай…
Всё там же. Копошится в тени птичника, прячется от большого и страшного.
Я смотрю на Шпалу, но он сделался скучным: больше не трепыхается. Даю знак Цепи, что наигрался, и слышу хруст сломанной шеи.
Третий насильник совсем не обращает внимания, только дергает свою трубку-железяку. Не-уваж-ж-жительно. Может, он молится? Бруг бы молился Пра, Вилли – Двуединому. А я не признаю кумиров и вождей! Сейчас, хищно крадучись к последней жертве, понимаю, что есть лишь одно божество, которому можно приносить зверье на заклание, и оно смолисто-черное.
Одни меня обзывают Нечистым, богохульный скот. Другие кричат, надрываясь: «Хорь Ночи, Хорь Ночи!» Но для тебя, пищ-щ-ща, я скоро стану всем! Ну же, повернись ко мн…
«Сплит-сп-ш-ш-ш», – отвечает металлический цилиндр. И последнее, что я вижу, перед тем как валюсь с лап, – лицо, освещенное вспышкой. А после – закольцованное жжение. Жжется, жжется опять! Но не так, как прежде, а будто разъедает бок до пустого места! Впивается в шерсть и плоть, как гигантский спрут, рожденный из кислоты и чистого страдания. Оно бежит по кишкам, и я уже не владею телом, только мотает меня из стороны в сторону, как змею, укусившую по ошибке собственный хвост. Я чувствую себя гвоздем, а агонию – молотком, что вбивает и вбивает в угольную крошку.
– Жри масло, гадость евонная!
Я замираю. Невыносимо несет паленым мехом и кровью. А еще чем-то очень кислым; смертью, что ли? Неужели у нее есть запах?
– За парней и Калеку сдохни!
Цепь свернулась под курткой и слабо звенит. Ничего, и не такое проходили.
Хотя каждый раз умирать – всё равно что в первый.
Глава 3
Шенна
Бруг. Рюень, 649 г. после Падения
А потом было ничего. Сплошное неописуемое ничего, из которого Нечистый не выбрался. Всё, что осталось от самозваного божества, – неподвижное тело с прожженной в брюхе дырой. Вполне человеческое, вполне мертвое. Сквозь дыру попыхивает безобразная бурая клякса – волдыри, сварившаяся кровь и кожа узлами, а меж них сочится янтарная жидкость. Красивый цвет. Мой любимый.
– Бр-р-р, уже сколько раз видел раны от масла, а всё не привыкну… – Парнишка ежится, и фонарь в его руке согласно скрипит. – Не, ну ты глянь, какая дырища!
Он не успевает договорить – острый девичий локоть под ребро умеет затыкать. Фонарь ругается несмазанным кольцом.
– Болван! Это всё, что ты заметил? – Голос кажется слишком высоким даже для его ровесницы, а тон – чрезмерно презрительным. – И тебя не волнует, что у него череп раскрыт?
Удивленный присвист.
– Иди ты… А я говорил: с маслом играть – как в окно срать, до добра не доводит!
Смачный шлепок.
– Ай! Да за что, курва!
– За то, что ты такой кретин, Лих! Разве его голова изжарена? И ты не видишь, какой разрез ровный? – Она понижает голос до шипения. – Мне стыдно за твое убожество.
– А мне типа… А мне стыдно, что моя сестра такая стерва!
Глухой тычок, будто ударили по мешку с мукой.
– Эй, стой! Это же лампа мастера Таби!
– И знаешь, где мастер ее найдет сегодня?
– Э-э-э…
– В твоей заднице, Лих!
Срываясь на металлический крик, фонарь умоляет не драться.
– Эй вы, двое. – Прокуренное контральто[2]. – Вы закончили с этим?
– Заканчиваем, мастер, – синхронно отвечают запыхавшиеся голоса.
– Ну-ну, – вздыхает женщина. – Да уж, интересный случай. Те двое тоже обварены маслом, только полностью. И у одного головы не хватает, ага.
– Ого, а можно глянуть?
– Лучше держи лампу ровно, Лих. Сломаешь – нос откушу.
– Есть, мастер… – Фонарь вскрипывает с облегчением, а девчонка довольно улыбается. Наверняка улыбается, и ехиднейше притом.
– А ты, Вилка, записывай, раз твой братец не умеет. Так… – Мастер кашляет, вдохнув кислых паров. – Тело номер три. Человек, мужчина средних лет, от двадцати пяти до тридцати. Лежит в четырех саженях на-а-а… – Щелчок открываемой крышки компаса. – На юго-восток от тела номер два. – Звук захлопывания. – Откуда надо начинать, балбесы?
– Что, Лих, не знаешь, да? Убожество. С ног, мастер Табита!
– В точку. Обувь растянута, окована по подошве. Штаны… обычные, западного кроя, но не по размеру, больше. Куртка темного цвета… странная. Никогда не видела, чтобы такое носили: толстая, как военная стеганка; шнуровка лопнула. В нижней левой части живота спиралевидное отверстие. Очевидно, ожог от этой новой запрещенки, маслобоя. Странно, что куртка цела…
– А я говорил: с маслом играть – как…
– Заткнись! – шипит Вилка, отрываясь от протокола.
– Да, сынок, заткнись. Сбил, зараза. О чем это я? А, масло еще пузырится, значит, прошло не больше четверти часа. И кровь, чертово море крови…
– Это из него столько вытекло, мастер?
– У него такое гузно вместо башки, что всё возможно… – Хриплый смешок. – Это не записывай, ага? Не знаю, тут под курткой еще ошметки, похоже потроха и-и-и… да, кусочек уха. Запиши лучше: «ушной раковины», так будет по-умному. Но это не его – его уши на месте.
Табита недовольно вздыхает, шаркает сапогами по угольной крошке, перебираясь к раздвоенной голове.
– Тип лица западный. Глаза черные, разрез век нормальный, волосы и борода тоже черные…
– Мастер, я бы сказала… эм-м-м… – неуверенно вставляет Вилка, – волосы смолистые.
– Вилка, мать твою, и чем это отличается от черного?
– Ну, это не просто черный, а прямо черный-черный! – Следует заминка, как если бы она кусала губу. – Такой черный, будто бы блестит… Коты еще такие есть.
– Пф-ф-ф, коты! – вставляет Лих. – Разве типа черный – он не везде черный?
Злобное тихое «заткнись» раздается почти мгновенно.