реклама
Бургер менюБургер меню

Е.Л. Зенгрим – Мёд для убожества. Бехровия. Том 1 (страница 3)

18

Я держусь невозмутимо. Разве что щека подрагивает предательски. Чешу ее без желания – но с таким мстительным усилием, словно это она во всем виновата. Она, а не мои расшатанные нервы.

– Ну что, кум, – щека горит в том месте, где ноготь был особенно груб, – теперь-то могу идти?

Латунный констебль не отвечает. Только захлопывает шкатулку досадливо и сует в карман.

Впереди – морёно-деревянный проем, ярко-плафонный и теплый. За ним – бесцветная улица, где пропадают за ограждением редкие пассажиры. Пропадали, пока я не устроил затор… Прибехровье пахнет влажными сумерками. С примесью угольной пыли и кислятины масла. Казалось бы – вот оно, дерзай! Но какое-то трусливое сомнение держит меня за пятки, не давая сойти с места. Будто окоченевшие руки Вилли Кибельпотта проросли сквозь пол, желая вернуть откушенный от них кусочек. У меня нет выбора – маслорельс обратно не пойдет, только дальше и дальше к центральному вокзалу, людному и яркому. Но я должен побыть в тишине. Собрать половинки себя воедино.

В грудь тыкается документ на въезд. Красный, с косым крестом. Это подстегивает – и я срываюсь с места, пропадая в незнакомом городе. Вдогонку мне летят слова констебля, но мысли мои слишком зациклены, чтобы уловить еще и чужие. Последнее, что я помню – низко надвинутый шлем с желтой кокардой и губы, шевелящиеся вслед.

ГЛАВА 2. Прибехровское радушие

Банды – бич любого крупного города, салаги. Но нигде и никогда преступность не была так годно организована, как в Бехровии – великане средь всех людских поселений. Впрочем, и констебли не лыком шиты! Покуда жив наш народ, мы будем рубить и дознавать. Не устанем сажать сволочей в птичьи клетки.

Штепан Хламмель, главный констебль Бехровии.

Речь перед рекрутами

Прибехровье – густое нагромождение безликих зданий. Серые и одинаковые, они коптят небо сотнями труб и кажутся еще серее этим странным вечером, когда у меня окончательно сдают нервы. Башмаки рушат барханы из пыли при каждом шаге – а пыль черна от жженого угля. Чем дальше шагаешь, тем плотнее эта душная дымка облепляет: от клепаных подошв до воротника куртки. Еще крошечка – и ты уже весь состоишь из пыли.

Я вспоминаю других, сошедших здесь – людей рабочего толка. Нескладных мужчин в простой мещанской одежде, мужчин с грубыми лицами; потертых и местами пропитых. И обязательно – с гигантскими тюками вещей откуда-то из Республики. Товары, сырье для артели*, пшено на месяц вперед. Я вспоминаю и женщин, уставших и тусклых. Женщин в сдержанных бурых платьях, скрывающих всё, что есть у них ниже подбородка, – кроме сломанных ногтей и туфель, истертых ходьбой. Волосы в пучок, гостинцы, ладони в мозолях.

Прибехровье – унылое царство смога, где обитают мужчины, похожие на больших жуков, и женщины-мотыльки, что научились сливаться со стенами, грязными от сажи. Они возникают из темноты – всего на секунду – и вмиг рассыпаются в дым и гарь. Прибехровье чадит как отсыревший факел и пахнет не лучше – разве что с факелом отсырели еще и пропотевшие мужицкие тряпки, десяток крыс и старый масел-котел.

Цепь сдавливает ребра – она недовольна. Что не так?

Тут я понимаю, что целую прорву времени просто брожу. Хожу в случайных переулках как неприкаянный, сворачивая по наитию. На плечи налип слой угольной пыли, а ноги увязли в ней же по щиколотки.

Постоялый двор бы. Или пивнушку. Да хоть какую дыру – лишь бы нашелся там свободный угол. Нам с Цепью много не надо: расспросить местных, прикорнуть до утра, – а дальше искать. Искать, рыскать, отыскивать. Ух, клянусь Пра, я переверну этот город вверх дном…

Но найду тебя, мелкая дрянь. Найду, накажу и заберу обратно. И хочешь не хочешь, а будешь со мной.

Пса крев, как же путано в голове, когда делишь ее с бесом! Уймись, грязное отродье.

Итак, нужна крыша над головой. Но как тут разберешь, когда ни вывесок, ни зазывал? Вернее, таблички качаются, но покрыты толстым слоем нагара. И в окнах темно. Кажется, свет умер даже за мутными стеклами уличных фонарей.

Решаю идти по запаху. Останавливаюсь, где шел, и закрываю глаза. Теперь я один большой нос, что решительно старается не замечать ароматов отсыревших крыс и старых масел-котлов. И этот нос чует шлейф чего-то хорошо знакомого.

Спирт!

Мой сосед по черепной коробке довольно гудит. Он – кровожадная тварь, с которой я не желаю иметь ничего общего, но имею общее тело. Впрочем, некоторыми вещами мы грешим оба – например, выпивкой.

Что, отродье, Кибельпоттов бурбон раззадорил твою порочную душонку?

Лицо начинает жечь – пока только в верху лба. Но без спиртного это ненадолго. Чем дальше я крадусь по вязкому следу, тем сильнее жжется. И тем отчетливее становится запах: он утекает в узкую улочку впереди, и я бросаюсь за ним, чтобы поймать за хвост. Но вместо хвоста нащупываю разочарование: спирт пахнет не совсем спиртом, – а чьей-то пьяной глоткой.

Эта глотка хотя бы знает, где надраться. А еще закусывает вяленой пелядью.

Я попадаю в неухоженный дворик. Его убранство – груды скарба, несколько кадок с мутной водой и два скромных птичника – пустующих, но загаженных вусмерть. А посреди всего этого богатства трое мужиков зажимают женщину, настолько уже перемазанную в пыли и саже, что возраст ее можно лишь угадать. Пока я достаю папиросу, мужики заняты своими делами: один заламывает бабе руки за спиной, другой – чертыхаясь, борется с бляшкой на ремне. А третий визгливо хохочет в тени птичника, обнимая крупный металлический цилиндр. Женщина неясных лет лягается бойко – но тот, что с ремнем, и не пытается увернуться. Слишком пьян.

Цепь настороженно елозит под мышкой.

Я чиркаю спичкой, и пламя бьет по глазам – непривычно ярко для Прибехровья. Подкуриваю папиросу с другого конца, затягиваюсь… И лоб потихоньку остывает.

Жаль только, что курева надолго не хватает – облегчение приходит и уходит, как легкая слабость в ногах. А вот боль, раскалывающая лицо напополам, остается. Черт, поторопить их, что ли?

– Ау, насильники, – мой голос чуть ниже от дыма во рту, – вы скоро там? Дело есть.

Меня встречает немая сцена: все трое обернулись ко мне, на их лицах – недоумение, разве что разной степени насыщенности. Меньше всего удивлен тот, что боролся с ремнем – его бритое лицо с перекошенным носом прямо-таки брызжет агрессией:

– А ты чого, херойствовать собрался?

Жертва его пьяного желания даже перестала сопротивляться. Теперь она сверлит меня взглядом, посылая мысленный крик о помощи. Но Бругу плевать.

– Ха, – прыскаю, прежде чем затянуться снова, – я что, похож на доброго рысаря?

– Дык, значица, ты тоже отодрать евойную хочешь? – подхватывает тот, что с цилиндром.

– Вы не поняли, – закатываю глаза. – У меня к вам вопрос, только и всего.

Запыленная женщина пытается закричать, но с губ ее срывается невнятный скулеж.

– И чого ты баклуши бьешь? – бритый подтягивает портки, брякая ремнем, – Чого тебе, показать, в какую тут сторону «к черту»?

– Почти, дружище. Ты скажи-ка мне, где вы так надрались.

– Кто, сука, надрался?!

– А-а-а! – протянул хранитель цилиндра. После папиросы мои зрачки не меняются, как губу ни кусай – вот и лица его не разглядеть. Но голос звучит вполне дружелюбно. – Дык ты успокойся, Яйцо! Молодчик тоже евойного бухла хочет!

– А то, – киваю я.

– Шпала, – обращается тот к высокому парнише, держащему скулящую женщину, – ты помнишь, как рюмочную звать?

– А, ох… А! – видно, нечасто ему дают высказаться. – Рюмочную звать, э-э, «Усы бедного Генриха». Как говорил мой папуля, «лучший самогон по низким ценам». Вот так вот говорил…

А зря не дают. Рожа у него туповата, но память – ничего.

– Пойдете отсюда вдоль тех вот бочек и на выходе свернете направо. А там уже… – Шпала запинается. Глуповато улыбаясь, он тычет длинной, как жердь, рукой в сторону кадок – и совершает роковую ошибку. Женщина, которую, казалось, уже раздавила тяжесть ее положения, бодает Шпалу затылком, угодив под ребра. Шпала задыхается, а баба шмыгает под ним – и давай бежать.

– Шпала, мать твою… – доносится из-за птичника.

– Чого?! – ахает Яйцо. – Лови ее!

Шпала было метнулся вперед – да переходит на шаг, схватившись за брюхо. Яйцо, пошатываясь, добегает аж до поворота, но у конца стены тормозит, кроя сам проулок и ту, кто в нем скрылся, бранью. Только третий так и остался в тени, безучастно сжимая цилиндр.

Я же, затушив папиросу, двигаюсь через двор к «Усам бедного Генриха». Вальяжно проходя мимо Шпалы, хлопаю его по плечу: бывает, мол, не последний раз.

– А ты куда это, евойный ты сын? – дружелюбный малый уже не так дружелюбен.

Яйцо словно протрезвел от этого вопроса:

– Ты! – идет на меня, шаря на поясе. – Это из-за тебя шконка ушла!

– Как говорил мой папуля, – слова долетают откуда-то сверху-сзади, – «съел пирожок – плати должок».

Цепь настырно лезет в рукав куртки.

– Что же, господа насильники, накосячили вы, а виноват дружище Бруг?

– Кто «бруг»? Я «бруг»? – мычит Шпала. – Папуля говорил, «надо в харю бить»!

– Мне по боку, кто виноват. – Яйцо сплевывает под ноги. – Гони грошики, хиба на ремни порежу.

Вспоминаю сцену несостоявшегося надругательства, и меня пробирает хохот.

– Зачем тебе еще ремни? Ты и с одним-то не сладил!

– Ах ты ж погань! – уф, как рассвирепел. Прямо лопнет сейчас.

– Вы бы уносили ноги, дружочки, – выдыхаю я.