реклама
Бургер менюБургер меню

Е.Л. Зенгрим – Мёд для убожества. Бехровия. Том 1 (страница 5)

18

– Да, сынок, заткнись. Сбил, зараза. О чем это я? А, масло еще пузырится – значит, прошло не больше четверти часа. И кровь, чертова куча крови…

– Это из него столько вытекло, мастер?

– У него такое гузно вместо башки, что всё возможно… – хриплый смешок. – Это не записывай, ага? Не знаю, тут под курткой еще ошметки, похоже, потроха и-и-и… Да, кусочек уха. Запиши лучше: «ушной раковины», – так будет по-умному. Но это не от него. Его уши на месте.

Табита недовольно вздыхает, шаркает сапогами по угольной крошке, перебираясь к раздвоенной голове.

– Тип лица – западный. Глаза черные, разрез век нормальный, волосы и борода тоже черные…

– Мастер, я бы сказала, эм, – неуверенно вставляет Вилка, – волосы смолистые.

– Вилка, мать твою, и чем это отличается от черного?

– Ну, это не просто черный, а прямо черный-черный! – заминка, как если бы она кусала губу. – Такой черный, что будто бы блестит… Коты такие еще есть.

– Пф-ф, коты! – вставляет Лих. – Разве типа черный – он не везде черный?

Злобное тихое «заткнись» не пришлось долго ждать.

– Ладно, пиши как хочешь – только б в переводе на табитский это означало «черный», ага? Хм, рана на лице от чего-то режуще-рубящего. Топор или тесак? Не пойму. Края ровные, но почему-то не вижу кости на срезе. Как будто…

Пару секунд слышно лишь скрипы – фонаря на ветру и пера по листу протокола.

– Как будто что? – напоминает девчонка, бросив жевать кончик пера.

– Если у меня еще не поехала крыша, – аккуратно говорит мастер, – рана точно заросла.

Остается только один скрип – волнующий и монотонный – от фонаря. А вот перо не скрипит: Вилка, оторопев, не спешит записывать слова Табиты. Только заносит острие над строчкой для «травм и увечий» – и замирает, не обращая внимания на мелкие капли чернил, марающие протокол.

– Эй, – нарушает молчание Лих, – а вы не слышите? Звук типа. Как будто цепочка какая звенит?

***

Пространство – пульсирующий зал. Он постоянно меняется и не имеет стазиса. Стены – если уместно так их назвать – сокращаются сердечной мышцей. Но делают это неровно, случайно – как орган смертельно больного. И всюду клубится дым. Сочного такого мясного цвета, с вкраплениями то рубиновых пятен, то темных, что гагат. Рубин пробегает всполохами, непослушными крошечными молниями, а гагат – сгущается в клубах, словно силясь задушить всё остальное.

Здесь я не ощущаю себя – никакого чувства «самости». Зажат в этом беспокойном пузыре, а за ним – ничего. Но мы это уже проходили – не раз, не два и даже не… Сколько? Плевать. Я давно перестал считать число наших встреч…

– А ты, Цепь?

Из ниоткуда возникает курульное* кресло. Возникает вдруг – и кажется, было здесь всегда. Кованое потускневшее золото, подпаленный бархат обивки, а на бархате – полуобнаженная дева. Я бы сказал «обнаженная», но грудь и бедра утянуты неброскими стальными звеньями – точь-в-точь такими я душил Вилли. Звенья скрывают ровно столько, чтобы создавать легкую интригу, но не более. Поэтому я говорю «полу», хотя на деле это то еще лукавство.

– Ах, как это на тебя похоже, дорогой! – дева звонко смеется, закидывая ногу на ногу. – Ты никогда не придавал значения нашим рандеву. Как обидно!

Я поднимаю руку и щелкаю пальцами. Меж них появляется сигарета.

– Ты забываешься, Цепь. Ты здесь не гость, и у нас не свиданка двух подростков с потными ладошками.

Дева печально вздыхает и распадается на алый дым. Чтобы в ту же секунду беззвучно появиться у самого моего лица.

– Ах, ты чудовищно неисправим, – когда она машет головой, бронзовые кудри рассыпаются по плечам – таким хрупким, что должны трещать под тяжестью груди. – Давай помогу.

Она прикладывается губами к концу сигареты, томно прикрывает веки – и бумага начинает тлеть. Цепь игриво прыскает, и я вспоминаю, какая у нее нечеловечески идеальная улыбка. Становится немного жаль, что я знаю ее так хорошо.

– Благодарности не жди, бес, – затягиваюсь и выдыхаю горечь прямо в эти безупречные зубы.

Она не закашливается, но в глазах ее – рубиновый пожар.

– И все-таки ты чудовищный невежа! – снова растворилась в клубах. Секунда, и бронза волос проливается на золото кресла. – «Бес», «Цепь», снова «бес», потом опять «Цепь»! Разве это так тяготит тебя – обращаться ко мне по имени?

– По какому еще имени? – стряхиваю пепел, но тот просто пропадает в воздухе. – Ты про ту кличку, что дал тебе барон Надав? Его табор и сейчас плюется, вспоминая о тебе.

– Не делай вид, что не понимаешь!

– Там было что-то вроде… – ухмыляюсь. – «Багровая Курва»?

– Не это!

– Или там словцо потяжелее? Может, «Шельма»?

– Перестань.

– А-а-а, точно… «Красная Блудня».

Она обозленно шипит, выгибается в кресле кошкой, готовой к прыжку. Моя сигарета взрывается снопом искр, но пальцев не обжигает – как, впрочем, и не расслабляла до этого.

– Мое. Имя. Шенна, – будь у нее хвост, то хлестал бы сейчас из стороны в сторону.

– Думаешь, мне есть до него дело? Как беса ни назови, котенком он не станет.

– Ты просто… – царапает видавший виды бархат. – Чудовищен.

На самом деле, меня давно не беспокоит ее прошлое. Ни то, как она по десертной ложке выела психику слабоумной Надавской дочери, ни то, как перегрызла половину его спящих таборян… Наших бойцов она калечила тоже, притом немало. Ну и что с того? Дела таборов далеко позади, как и сами таборы с их ходячими твердынями. А мы остались. Не сказать, что оба в восторге от нашей связи. Цепь бы с наслаждением умылась моей кровью и вернулась к старым бесчинствам, а я… А я не откажусь от пары лет молчания с ее стороны: не выслушивать дурацкие женские капризы каждый пятый сон.

Однако в этом вся суть запечатывания: никто не владеет положением. Просто один чуть больше хозяин, а другой – пленник.

– Эй, – она изучает ногти, лежа в кресле. Изо всех сил разыгрывает безразличие, но мы-то знакомы давно. – Можешь проваливать, раз так не желаешь быть со мной вежлив. Твоё мужланское тело начинает отходить.

– И правда, – чуть не сказал ей машинальное «спасибо».

Что? Машинальное? Когда это я был машинально учтивым? Последний раз ты был учтив с той, кого поклялся отыскать. Отыскать, наказать, приволочь обратно. Но сейчас-то с тобой что, дружище? Только не говори, что привязался и к ней, Бруг.

Привязанности делают тебя слабым, а высокие чувства ставят рамки. Жить на кратких эмоциях, двигаться порывами – вот что твоё! Без разбора ломать всё подряд, забивая на тонкие материи – вот что легко. Тебе могло быть легко, но вот незадача! Ты привязался к другой. Размяк! Всего разочек ошибся и теперь волочишься за ней как собачонка с тоскливыми зенками.

Но ты не какая-то шавка, а ищейка. И ищейка идет по следу. Наказывать непослушных и покорять непокорившихся. Привязываться – всё равно что обвешаться цепями, а делать цепью Цепь – вовсе какой-то вульгар. Сердце у тебя одно, Бруг. И второго предательства оно не переживет.

– Если вдруг занятно узнать, – она прерывает молчание так вовремя, будто читает мои мысли, – то твоя поломанная шкурка собрала зрителей.

Хотя, Цепь ведь мне дорога. Не настолько, чтобы потакать ее капризам, конечно… Но в чем причина отвергать единственное разумное существо, чьи мысли волнуешь?

– Возьму на заметку, – отвечаю сухо.

– Так уж и быть, придержу для тебя одного, – выдавливает из себя зевок. – Но только оттого, что обитание здесь – чудовищно однообразное занятие.

В моей голове – бодрящее покалывание. Как если бы рядом ударила молния.

Двойственное ощущение: я, вроде, хочу наружу, но вместе с тем и нет.

– До встречи…

Стоит добавить «Шенна».

Точно, скажу «Шенна». Пора сказать…

– Увидимся, Цепь.

Слово «перевертыш» вызывает у люда разные ассоциации. К востоку от Бехровии, где кончаются горы и начинается Империя, оно сродни ругательству. Прямые, как самострельные болты, Центварцы считают всё непредсказуемое злом. Бесы, перевертыши и даже чужеземные божества – всё едино и призвано поколебать веру в прогресс и Императора.

И никого не волнует, что самого Императора никто не видел. Не имеющий лица или даже имени, он постоянен и правит уже больше века. Его надежность, верят центварцы, и есть главное.

Забавно будет, окажись он одержимым, как я.

На западе человечество чуть более… Романтично. Там считают, что перевыртыши давно вымерли – сами, или же им помогли лозунги Комитета. Но в легендах они живы. В байках их рядят в балахоны ведьм и еретиков, еще чаще – пихают по пещерам и заставляют красть девственниц, пока какой-нибудь особенно отважный рысарь не выпотрошит фламбергом*… Перевертыша, не девственницу.

К девственницам-то у рысарей особенный подход.

Но самый популярный сюжет – про княжича с Предгорий, что проклят бесом. Днем он красавец, каких поискать – ну вылитый я – а ночью воет зверем. И вот он спасает республиканскую красотку, сам становится преданным кумом Республики… Ну и счастливый конец: все рады, упиваются кавой, выкуривают по папиросе, славят Комитет.

Больше всего бесит, как мало в таких байках говорят о самом «переворачивании». Чудовищно мало – так бы сказала Цепь. Если повезет, пояснят, мол, лоб покрылся шерстью, или даже добавят, как горят глаза в ночи.