18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Э. Григ-Арьян – Изгнанники (страница 2)

18

Страницы, исписанные в юности, в далеком восемьдесят втором… Объемное полотно, сотканное из слов – одно из лучших, что когда-либо рождалось под моим пером. Он и поныне остается для меня одним из самых дорогих творений, но, увы, так и не удостоился ни света типографского станка, ни благодарного взгляда читателя. Видать, судьба моя – изливать на страницы все, что пламенем горит внутри, и обрекать эти исповеди на вечное заточение в тиши письменного стола.

«… Взгляд Мэри был прикован к двери, распахнутой в ночную прохладу. Тонкая кисея занавески трепетала, словно пойманная в ловушку бабочка, впуская в комнату унылый хор сверчков из рощи за дорогой. Мэри ждала. Сердце билось в предчувствии неизбежного. Он должен был прийти. Его явление всегда было неожиданным, но неизменно в одном и том же обличье – со своей лучезарной улыбкой, бархатным, внушающим доверие низким голосом, и продолжится бесконечный диалог, тянущийся с незапамятных времен.

Но время тянулось, а он не появлялся. «Где же ты?» – прошептала Мэри, в голосе прорезались нотки беспокойства. И тогда он возник. Словно из густого тумана, сотканного из ночи и тишины, возникла его фигура. Контровой свет из двери окутывал его силуэт, оставляя лицо в тени.

Мэри молча поднялась, медленно подошла к старому шкафу. Скрипнув, отворилась дверца, и из пыльного ящика она извлекла старый «Парабеллум» и обойму патронов. Вернувшись, положила оружие и боеприпасы на стол.

– «Парабеллум», девять миллиметров. Думаешь, это спасет тебя? – голос Страха был мягок, будто обволакивал.

– Не знаю, – тихо ответила Мэри.

– А ты попробуй.

– Легко быть храбрым, когда опасность – лишь игра слов.

– Я не знаю, что такое опасность.

– Если бы мы поменялись местами… узнал бы.

– Я здесь не для этого.

– А для чего же? – в голосе Мэри прозвучало презрение.

– Ты знаешь.

– Да, знаю, – Мэри усмехнулась. – Когда-то, в детстве, мама, пытаясь избавить меня от ночных кошмаров, бегала к соседке, колдунье Нине, с моей ночной рубашкой. Та, единственным известным ей способом, измеряла степень моего страха, а затем, вонзая булавку в воротничок, читала молитвы, чтобы я, якобы, спала спокойно. Со слов мамы… я не помню. Не помню и того, чтобы когда-либо спала спокойно.

– Внешние ритуалы бессильны, – прозвучал его голос, – решение внутри тебя. Но готовность избавиться от страха – это готовность пожертвовать чем-то очень важным… Готова ли ты к этой жертве?

– Чем-то важным для меня… Что именно?

– Подумай. Исчезнут тревоги, беспокойство… Кем ты станешь тогда?

– Исчезнут тревоги и беспокойство?

– Да.

– Меня терзает неудовлетворенность, – голос звучал как стон измученной души, – мои творения – прах, мысли – скомканные тени, и все это – твое злокозненное деяние, твоя вина, ты сковал мой разум, обратил в тень. Страх… лишь Страх, густой, всепоглощающий Страх – вот чем пропитано каждое мое слово, каждое движение пера. Трусость – вот мой истинный дух, малодушие – мой вечный спутник. Метафоры… подтексты… утонченные примечания… – все это лишь жалкие фиговые листки, прикрывающие тревожную рану всепоглощающего страха.

– Ты – поэт, – возразил Страх, голос его был шелестом осенних листьев, – не крикливый глашатай площадей. Ты не можешь рубить сплеча, обнажать язвы действительности грубым словом публициста. Поэзия парит над бренной суетой, она выше этой политической грязи.

– Когда мир рушится в тартарары, – ответила Мери, и в голосе ее звучала горькая безысходность, – поэзия становится утешением в бегстве, роскошной клеткой, отгораживающей от вопросов, требующих немедленного ответа.…»

Эта история, крепкий алмаз, гранит своей завершенностью и цельностью. Сила ее не в кричащей новизне, а в глубине содержания, в неожиданном образе антигероя, который вовсе не злодей, но необходимая тень творчества. Финал же – чистый восторг, катарсис в огне. Героиня, невозмутимая и хладнокровная, будто жрица древнего культа, предает огню одежды – символы сковывающей ее сущности, и остается нагой, одна в пустом дворе, в очищающем пламени, со взглядом, полным мира и смирения, устремленным в пляшущие языки огня. Это не просто сцена, это символ освобождения, перерождения души.

– Арт, – голос Димы Ломтева в телефонной трубке звучал приглушенно и скорбно, словно издалека.

– Дим, – отозвался я, – в твоем голосе сквозит тревога, словно тень печали легла на слова.

– Вчера земля приняла мою маму… Арт, мне невыносимо тяжело.

– Мои соболезнования, Дим. Ты странный человек, сообщаешь об этом уже после того, как все свершилось.

– Мог бы и раньше, но не хотел, чтобы ты столкнулся с моими суетливыми и мелочными родственниками, что кружили на похоронах, словно воронье. Теперь, когда скорбное действо завершилось, я понял, что не хочу видеть никого, кроме тебя. Давай встретимся, Арт, помянем мою маму в тишине и покое.

– Где мы можем встретиться? – спросил я, ощущая его боль сквозь слова.

– Буду у твоего дома через несколько минут, сможешь выйти?

– Конечно, – ответил я, уже понимая, что тихий вечер вдвоем – лучшее лекарство для его израненной души.

Я накинул куртку и вышел на улицу. Вскоре из-за угла выплыл его серый «Ниссан», словно тень в сумерках.

– Заедем в магазин, возьмем вина, чтобы согреть душу, и уедем ко мне на дачу. Вернемся завтра, когда рассеется печаль, – сказал он, и, помолчав, добавил: – Знаешь, слова священника на прощание до сих пор звучат в моей голове, словно колокольный звон. Я могу повторить их дословно. «Тело и душа, говорил Святой отец, связаны неразрывными нитями. Когда бренная оболочка умирает, душа начинает свой путь к вечности. И где она обретет пристанище после смерти, зависит не только от земных деяний усопшего, но и от молитв и поминаний близких в течение сорока дней».

Получается, душа ушедшего сорок дней блуждает между мирами, и мы можем вознести мольбы, дабы она нашла свой вечный покой, оставив земную юдоль ради жизни нездешней.

– Красиво сказано, – произнес я, – слишком возвышенно, чтобы быть правдой, но хочется верить, что это не просто утешительные слова.

– Мне запала в душу мысль о том, что мы продолжаем нести ответственность за тех, кто покинул нас. Когда священник закончил свою речь, я вдруг остро почувствовал, что хочу разделить бокал только с тобой.

– Раз со мной, значит, со мной, – отозвался я, понимая его потребность в тихом, доверительном разговоре. – Ты все еще не работаешь?

– Словно ты не знаешь, что я давно отпустил вожжи. После твоего ухода продал свою долю и пустился в свободное плавание, словно одинокий корабль в бескрайнем море.

– Только не говори, что мой уход стал тому причиной.

– Отчасти и это, после тебя словно погасла искра, ушел драйв, и все стало пресным и однообразным, как серый день. Кстати, они до сих пор трудятся по твоей программе. Времена меняются, новые технологии стучатся в дверь, а они все по старинке, потому что не способны создать новое, потому что они не творцы, как ты, а лишь послушные ремесленники. Кто сказал, что поэт творит лишь словами?

Мы свернули к магазину, выбрали бутылку бургундского «Шабли» урожая нового года, словно глоток свежести, две бутылки новозеландского «Совиньон Блан» из долин Мальборо, с их травянистым дыханием, сыр «Камамбер» в белой вуали плесени, горсть королевских креветок и продолжили путь по шоссе, убегающему из города в северо-восточном направлении.

Вечер сгущался, солнце, облаченное в багряные одежды, медленно покидало горизонт, расцвеченный нежными переходами красок, и стремительно катилось к закату, словно горящий уголь. Сумерки же терпеливо ждали своего часа, пока горизонт из багряного не превратится в чернильно-темный, пока ветви берез не склонятся безмолвно перед наступающим мраком, и туман, оторвавшись от земли, легкими призрачными волнами не помчится нам навстречу.

Мы ехали по шоссе недолго, около двадцати верст, затем, повернув направо, выехали на дорогу второстепенную, и почти сразу, словно шагнув в иной мир, оказались на узкой, кажущейся бесконечной, слабо освещенной, но гладкой, как зеркало, асфальтированной ленте, рассекающей дремучий лес.

Бывают минуты, когда мир вокруг словно расступается, являя мне декорации фильма, искусно подсвеченные софитами невидимого оператора. И это ощущение, призрачное и настойчивое, окутывает меня, словно вуаль, сопровождая до самого финала этой воображаемой сцены. Тогда я явственно вижу россыпь софитов, блики отражателей, микрофоны, подкрадывающиеся незаметно, и безмолвную, почти призрачную команду техников, с безупречной слаженностью творящих свою магию. Сцена длится долго, тягуче, пока, наконец, в звенящей тишине не раздается властный шепот режиссера: «Стоп! Снято!». Лишь тогда пелена иллюзии спадает, и я возвращаюсь в объятия реальности. Сейчас, в полумраке салона автомобиля Димы Ломтева, прильнув щекой к холодному стеклу, я вновь погрузился в это странное наваждение. Фары встречных машин, вспыхивая холодным, голубоватым светом, словно приветствовали меня из иного мира, мира кино, пропуская через анаморфотные линзы туманной дымки. Затем невидимая камера взмыла ввысь, парила над нами, и неспешное движение нашей машины открылось взгляду сверху, словно панорама, развернутая перед всевидящим оком. Камера замерла на мгновение, неподвижная и всеведущая, следя за нашим путем, и, когда мы плавно свернули направо, в объятия деревенской дороги, она вновь опустилась, заняв позицию впереди, на этот раз с широкоугольным объективом, захватывающим всю перспективу. Позже, когда деревенская дорога незаметно истончилась, превратившись в узкую гравийную нить, и мы подъехали к кованым воротам дачи Димы Ломтева, прозвучала команда – негромкая, но отчетливая: «Стоп! Снято!». И чары рассеялись, уступив место привычной, осязаемой реальности.