Джордж Сондерс – Купание в пруду под дождем (страница 62)
Нос – лучшее, что есть в Ковалеве, не подхалимское, уверенное в себе, способное отряхнуть привычку к приличиям, какой рабски служит Ковалев, нос умеет мыслить и жить по-новому и, так сказать, сбегать на континент. Нос – непокорный внутренний дух Ковалева, которому жмут узы современной жизни, нос, по мнению некоторых критиков, – это пенис (с его утратой Ковалев теряет свое мужское начало, не способен вернуться к своей романтической ненасытности), однако красота этой повести – благодаря или вопреки всему этому, а может, и так, и эдак, – в том, что нос остается… носом. Своего рода. Настоящим и метафорическим. Носом, который непрестанно меняется в зависимости от того, для чего он нужен истории. Нос – инструмент, посредством которого нам удается отправиться на поиски того, что сущностно и что мы утратили. Посредством носа Гоголю удается эта его безумная пляска радости. Но вместе с тем это нос. На нем даже есть прыщ.
Как писателю выбираться из подобной истории?
В начале части III нос вновь оказывается у Ковалева на лице. Чтобы отпраздновать это, Ковалев с носом отправляется на Невский проспект и увенчивает этот день покупкой незаслуженной орденской ленты. В этом ощущается финал. (Прямо здесь и можно было б закончить: «…потому что он сам не был кавалером никакого ордена».) Но в такой концовке есть нечто неудовлетворительное, и связано это, думаю, с тем, что в нашей тележке ВПЗ всю дорогу пролежала одна штучка, о которой мы упоминали ранее: иррациональность, которую нам пришлось терпеть всю повесть напролет – все эти неподвязанные сюжетные линии, накапливающиеся неубедительности, мусорный след из не объясненных и необъяснимых событий, какой автор оставил после себя, его сказовые причуды (болтовня, отвлечения, неспособность «отличить проходное от значимого», «несообразные повествовательные акценты» и «безосновательные допущения»). С такой концовкой получается, будто нас вроде как облапошили. Доверяли мы доверяли рассказчику, а он до самого конца так и не раскололся. В допущенных излишествах в повествовании автор (его рассказ) не оправдался (не отчитался о них).
Мы чувствуем, что все это должно быть так или иначе
Как же поступает Гоголь?
Он кается.
«Теперь только, по соображении всего, – говорит нам рассказчик, – видим, что в ней есть много неправдоподобного».
«Ой да», – думаем мы.
Но эти его слова дарят нам облегчение.
Ужинаем с другом. Ужин не складывается. Не успели мы сесть, как все пошло не так, и теперь ужин почти завершился. Что делать? Ну… признать это. Вывалить правду. «Разговор нескладный вышел. По-моему, мы избегаем говорить о твоей невесте, Кен, которую, как тебе известно, я на дух не выношу». Внезапно разговор уже не нескладный. Удалось его сложить. Была фальшь – и не стало ее, она устранена: другу впрямую сказана правда.
Или так: мы в автобусе, предстоит поездка на много-много миль, а снизу доносится странный лязг, на который водитель не обращает внимания. Наконец поворачивается к нам и говорит: «Елки, подозрительный лязг, ребята, а?»
Наше мнение о водителе тут же улучшается, и мы чувствуем себя частью более здравой системы.
В последних двух абзацах рассказчик смотрит на свою же историю искоса, с нарастающей растерянностью, выражает те же опасения, какие были у нас, просто мы их подавляли («точно странно сверхъестественное отделение носа и появленье его в разных местах в виде статского советника»), и мои остаточные недовольства развеиваются. (Продавец автомобилей посреди разговора задумывается вслух, чего он мне тут заливает, в ответ на его искренность я чувствую прилив доверия и, в конце концов, покупаю у него автомобиль.)
Даже разоблачая себя, рассказчик остается верен себе сказовому. Он критикует не то («нельзя чрез газетную экспедицию объявлять о носе»), затем отвлекается впустую («это неприлично, неловко, нехорошо!»), на миг возвращается к теме («как нос очутился в печеном хлебе?»), затем вновь уходит в сторону – порассуждать, как автор (то есть он сам) вообще додумался рассматривать подобный предмет. Ни на один поставленный им же вопрос он не дает ответа («признаюсь, это уж совсем непостижимо»), однако размахивает руками, и благодаря этому наша тележка ВПЗ словно бы опорожняется.
Я возражаю против неспособности повести логически слипнуться.
«И не говори! – поддакивает рассказчик. – Черт-те что, а?»
Этого почему-то достаточно.
Вот так – подобно тибетским монахам, недели напролет прилежно насыпающим песочную мандалу – Гоголь весело разрушает свое великолепное творенье и сметает его в реку.
Вдогонку № 5
Как-то раз, проверяя студенческие работы по «Превращению» Кафки, я наткнулся на такую фразу: «По ознакомлении с этим рассказом я отметил в себе отчетливый крен».
«Хм-м, ух ты, – подумал я. – Беда. Но вместе с тем и здорово».
Я попытался изобразить такой голос и поискать в себе результат. Вскоре у меня уже получилось несколько страниц, написанных этим голосом, и, в частности, было там вот что: «В те времена, о которых я говорю, в соответствии с указанием Координаторов мы все посмотрели образовательную запись “Оно твое, делай с ним что хочешь!”, в которой такие же подростки, как мы, рассказывают о том, как полезно для здоровья самостоятельно удовлетворять себя и делать что нравится в смысле прикосновений к себе».
По мановению руки возникла классная комната, полная подростков – явно буйных сексуально, и буйство это столь чревато неприятностями, что кому-то показалось необходимым показать этим подросткам короткометражку, поощряющую мастурбацию.
Излишне говорить, у меня не было мыслей, не сочинить ли что-нибудь на тему того, как группа помещенных в замкнутое пространство подростков справляется с могучей пробуждающейся сексуальностью. Я просто взялся поиграть на той фразе из студенческой работы, пытаясь «закосить под» ту фразу.
Через несколько строк, следуя за содержанием той же фразы, я написал: «А затем наступала ночь, и наше учреждение наполнялось звуками частого дыхания, они доносились из наших Личных Палаток, потому что все мы опробовали методики, каким учил нас фильм “Оно твое, делай с ним что хочешь!”, и, как вы догадываетесь, требовалось, чтоб малый зазор между основной стеной и опускающейся выгородкой Гендерных Зон был очень-очень узким».
И вот уже возникли эти Личные Палатки и Гендерные Зоны, отчего возник вопрос, если, коли есть у нас и мальчики, и девочки (где бы ни находилось это место), кое-кто из них, возможно, хочет удрать из своей Гендерной Зоны и заняться сексом. И, как выяснилось, так все было: они хотели, и двое (Рути и Джош) удрали, на следующей же странице, и я обнаружил, выражаясь теми же словами, какие пригодились нам и выше, что «путь рассказа сузился».
Рассказ можно представлять себе как черный ящик размером с комнату. Цель писателя – заманить читателя в этот черный ящик в одном состоянии ума, а выпустить в другом. Происходящее внутри черного ящика должно быть волнующим и неизбитым.
Вот и все.
Каков же дух этого волнения? Писатель не обязан это знать. Он как раз для того и пишет, чтобы выяснить.
Как этого волнения добиться?
Применим метафору стрельбы из лука (часто ли доводится человеку стрелять из лука?): волнения в читателе можно добиться, перестав целиться по мишени и сосредоточившись на ощущении стрелы, слетающей с тетивы. В этой альтернативной версии стрельбы стрела летит в некотором направлении, все время корректирует свою траекторию, и куда б ни воткнулась она… то и есть мишень.
В моем чикагском детстве можно было добыть себе некое жалкое влияние, подражая кому-нибудь из учителей или другому ребенку (твоих размеров или мельче), или «изображая» тот или иной типаж («сварливого соседа», или «хиппи», или «торговца подержанными машинами»). У меня было двое дядьев, которым это здорово удавалось. Они входили в забавный образ и оставались в нем, иногда до странного долго. Меня завораживало, что происходило с людьми, стоило дядьям появиться в комнате – им всегда бывали рады. Теперь-то я знаю, что они импровизировали: оценив публику, они подлаживали свой спектакль под нее, старались развлечь всех, изображая человека, и нередко человек этот был воображаемый. А когда бросали это дело или заявлялись не в настроении, это публику огорчало.
Этот же подход я открыл – или открыл заново – в тот день в компании по природообустройству, когда мне полагалось стенографировать совещание, а я сочинял те зойсовские стишки.
Такой подход можно назвать «следование за голосом».
Возникает замысел голоса – и вперед! Вам просто «охота» изображать этот голос. (И, как выясняется, у вас получается.) Иногда вдохновить этот голос может всамделишный человек. Иногда это некая собственная склонность, которую я преувеличиваю (в рассказе под названием «Водопад» [67], например, я наделил главного героя Морса накрученной версией моего же невротичного, склонного к тревогам обезьяньего ума). Иногда это обрывок уловленной чужой речи (как та строчка из студенческой работы).