реклама
Бургер менюБургер меню

Джордж Сондерс – Купание в пруду под дождем (страница 46)

18

Ранее мы определяли нагнетание как результат нашего отказа повторять импульсы. Всякий раз, когда мы проезжаем мимо той бельевой веревки, состояние белья на ней претерпевает некие изменения. Мы воспринимаем это как нагнетание или хотя бы как мини-нагнетание – как отказ повторяться. (Если бы описания белья повторялись, рассказ был бы слабее.)

Значит, «Нагнетай неуклонно» можно понимать как «Всегда бдительно ищи возможности для вариаций». Если некий штрих повторяется, второе его появление – возможность для вариации и, потенциально, для нагнетания. Скажем, в фильме мы показываем место за сервированным столом (тарелка, ложка, вилка, нож), затем в камере появляются еще три сервировки, тождественные первой. Это статика. Но слегка измените каждое из четырех сочетаний «тарелка / ложка / вилка / нож», покажите последовательно, и в такой последовательности, тронутой разнообразием, мы уловили бы нагнетание и, следовательно, смысл. Например: допустим, мы видим четыре тарелки последовательно: (1) правильная / полная сервировка (тарелка / ложка / вилка / нож), (2) не хватает ложки, (3) нет ложки и вилки, (4) никаких приборов (только тарелка); все это будет означать, скажем, «устранение» или «сокращение».

Здесь алгоритм вариативности не чересчур педантичный и не впрямую метафорический. (Белье, например, не превращается из незамерзшего в замерзшее, как это произойдет вскоре с Никитой и Василием Андреичем, – оно замерзшее с самого начала.) Эти вариации мы на ходу едва замечаем, однако в пристальном рассмотрении понимаем, до чего точно они настроены. Не выдают они нам некие предрешенные, заранее сведенные к явному значения, а дарят таинство, и метафорический мир слегка просачивается в физический.

Гонка с крестьянскими санями распаляет Василия Андреича, наши герои вновь сбиваются с пути, Никита забирает у Василия Андреича вожжи и, по сути, вверяется разумной скотинке Мухортому, и тот привозит их обратно в Гришкино – ближе к концу третьей части.

Мы понимаем, что вот здесь у Василия Андреича появляется возможность поступить так, как следовало бы в первый же раз: остаться и тем спастись. И мы с облегчением видим, что он действительно собирается остановиться – «в большом, в две кирпичные связи, доме».

Вопрос, как и в рассказе «На подводе», таков: «Почему этот дом? Из всех домов в Гришкине – и из всех домов, какие он мог бы выдумать, – зачем Толстому оставлять своих героев именно в этом?

На самом же деле мы спрашиваем вот о чем: как эта часть рассказа (его структурная единица) заслуживает свое право на существование?

Структурная единица (в нашем случае весь текст, описывающий происходящее во время остановки в Гришкине, стр. 17–25) как история желает походить на треугольник Фрейтага (это скорее устремление, нежели правило). Структурная единица, иными словами, должна быть подобна миниатюрной версии рассказа: действие в ней необходимо развить до некой кульминации. Если структурная единица в рассказе, который мы сочиняем, такой формы не имеет, стоит задуматься, а нет ли в ней такого стремления; если же у нее такая форма есть, возможно, стоит задуматься, как придать этой форме отчетливости.

Здесь происходит много приятного (Никита старается не пить, общее ощущение тепла и уюта, какими пропитан дом, внук, цитирующий из учебника Паульсона, забавное место, где на бодрый вопрос Василия Андреича «Доедем ведь?» Никита отвечает мрачно: «Не сбиться бы опять»), но ничто из этого не выводит нас из «экспозиции» в этом треугольнике Фрейтага (если применить его к этой структурной единице текста). Как мы видели в «Душечке», читая и начиная осознавать, что (все еще) знакомимся с экспозицией, мы становимся бдительными ко всему, что даст нам знак о переходе к развитию действия. Я ловлю себя на этом, когда мы приближаемся к разговору, начинающемуся на стр. 23, пока запрягают коня (назовем этот разговор «Отбивается народ молодой от рук»).

Что происходит в этом разговоре, что придает ему кульминационности?

Главные утверждения в нем: (1) молодежь отбивается от рук; (2) управы на них нет от их большого ума; (3) нарушать традицию и делить хозяйство вредно; (4) второй сын в семье подумывает разделить хозяйство, и отец поэтому сокрушается.

Ум мой производит некоторые подсчеты, прикидывая, зачем Толстой решил дать нам послушать именно такой разговор.

Что в этом рассказе созвучно утверждению «Отбивается народ молодой от рук, сладу нет. Больно умны стали»? Ум выдвигает Василия Андреича. Он не очень-то молод, однако моложе хозяина-старика и вроде как из младшего поколения: сосредоточен на себе, стремится к наживе, стремится к власти. Его резон не оставаться на ночь («Дела! Час упустишь, годом не наверстаешь») кажется «больно умным» и идет вразрез с ценностями хозяина. У старого хозяина семья уютно собралась вокруг него, как полагается по старинке, тогда как Василий Андреич бросил жену и сына в праздничное время ради коммерции. А потому мы улавливаем некое родство между Василием Андреичем и этим модерновым самонадеянным сынком.

Но вот что интересно. Когда старик договаривает то, что хотел сказать, Василий Андреич поддакивает – встает на сторону старика, а не его сына. «Ты наживал – ты и хозяин», – говорит он. То есть: «Ты хозяин и я хозяин, я тебя понимаю. Не сдавайся, стой на своем».

Толстой, стало быть, «расщепляет» Василия Андреича. Его ценности, грубо говоря, – как у хозяйского сына, но выступает он в защиту старика. Вроде как хочет, чтобы и волки были сыты, и овцы целы: чтобы считали Василия Андреича старомодным, традиционным, могущественным хозяином, однако позволяли потакать своим вольным антитрадиционным затеям капиталиста.

Мы понимаем цель этого второго приезда в Гришкино: нужно дать Василию Андреичу последнюю возможность спасти их с Никитой согласием переночевать в этом доме. И тут Василий Андреич сталкивается с хозяином, подобным себе же, и хозяин уговаривает их на ночевку.

Вроде бы верное дело: человек, восхищающий Василия Андреича крепче всех в этой семье, призывает его (позволяет) остаться.

Но вот беда: Василий Андреич прибыл в самое неподходящее время – старик, которому стоит подражать, оказался в ослабленном положении, не в силах подчинять собственных детей, взывает к ним, да без толку. В голосе у него слезы, ожесточенно и неловко ополчается он на сына – при посторонних. Был он когда-то сильным хозяином, но нынче вечером сильным не кажется.

Василий Андреич же, с каким мы успели познакомиться, – удалец и задира. Ему для счастья надо держать вожжи в своих руках, быть правым, побеждать, подчинять. Мы представляем его среди домочадцев и челяди, мелочным тираном, не очень-то любимым – и не очень-то пугающим; возможно, от него просто держатся подальше, посмеиваются у него за спиной за его неумелость и самодовольство.

Он уже объявил, что не останется. И какой же хозяин от своего слова отступится? Слабый, такой, как этот старик, – такой, у кого дом разваливается, кто плаксив, а Василий Андреич таким всю свою жизнь стремился не быть, однако втайне знает, что таков и есть.

Остановись они в другом доме, в доме, где, скажем, молодой и по-прежнему сильный хозяин подал бы пример заботы о слугах, Василий Андреич, желая подражать этому сильному хозяину, может, и согласился бы сдать назад – чтобы показать, как он печется о своем слуге Никите.

Но сталкивается он вот с этим старым, слабым, поверженным хозяином и чувствует отторжение, и отторжение вдобавок к тому, что коня уже запрягли (как требовали того приличия), влечет его в ночь – навстречу гибели.

В некотором смысле Василия Андреича губит преданность идее, что для сохранения и предъявления своей мощи «хозяин» должен быть уверен в себе, силен и неуступчив.

Скрудж начинает сварливым, а заканчивает щедрым и ликующим. Анжела / Хулга в «Соли земли» [45] вначале заносчива и самодовольна, а под конец принижена. Гэтсби начинает уверенным в себе и исполненным надежды, а под конец сдувается (и умирает). Король Лир начинает могущественным монархом, а в конце… ну, тоже сдувается и гибнет.

В части IV, одной из самых любимых моих из всей мировой литературы, Василий Андреич начинает привычным собою – вздорным, нетерпеливым, высокомерным, дайте-флажок-воткнуть-в-снежок, а заканчивает перепуганным трусом, бросившим Никиту помирать. Я верю написанному – и верю, что, боже сохрани, если я когда-нибудь окажусь трусом, в точности так же поступлю и сам.

Это мощная, виртуозно написанная часть, наполняющая нас, писателей послабее (по крайней мере, вот меня), завистью и обидой, однако можно хоть немного утешиться тем, что иллюзия преображенного человеческого ума здесь создана простым алгоритмом: то, что у Василия Андреича раньше получалось, тут получаться перестало.

Раздел, естественно, делится на два эпизода: один до того, как Василий Андреич засыпает (стр. 31–35), и второй – когда он просыпается (на стр. 35).

В первом эпизоде Василий Андреич, начав бояться, пытается разнообразно отвлечься. Курит, мастерит флажок из платка. Обращается в мыслях к тому, что составляет «единственную цель, смысл, радость и гордость его жизни» (то есть к деньгам). Перебирает цифры грядущей сделки, ради которой и выехал («дров сажен тридцать все станет на десятине»). Обдумывает, почему они заблудились, небрежно перекладывая вину («И как сбились с поворота, бог ее знает» – отметим это подразумеваемое «мы»), затем с удовольствием бранит: собак («не лают, проклятые, когда их нужно»), «других» (в такую погоду не выезжающих) и жену (которая «обхождения настоящего не знает»). Вновь рассказывает себе историю своей победоносной поездки («Нынче кто в округе гремит? Брехунов»), осмысляет, что в нем такого особенного («дело помню, стараюсь, не так, как другие – лежни али глупостями занимаются»), доводит себя до щенячьего восторга мыслью о том, как станет миллионером, жалеет, что не с кем поговорить (перед кем похвастаться). Увы, есть только (недостойный) Никита. Василий Андреич с тоской думает о Гришкине, решает покурить еще одну, с трудом, но все же раскуривает и, как все те из нас, кто здоров, материально благополучен и кому еще много лет до смерти, рад, «что он добился своего [это], очень обрадовало его».