реклама
Бургер менюБургер меню

Джордж Оруэлл – Хорошие плохие книги (страница 25)

18
…и каждый раз Начинаю сначала для неизведанной неудачи, Ибо слова подчиняются лишь тогда, Когда выражаешь ненужное, или приходят на помощь, Когда не нужно. Итак, каждый приступ Есть новое начинание, набег на невыразимость С негодными средствами, которые иссякают В сумятице чувств, в беспорядке нерегулярных Отрядов эмоций.

Элиот бежал от индивидуализма в церковь, это оказалась англиканская церковь. Совершенно не обязателен вывод, будто мрачный петенизм[79], которому он, похоже, нынче предался, был неизбежным результатом его обращения. Англо-католическое движение не навязывает своим последователям никакой политической «линии», а реакционные, или австрофашистские[80] склонности всегда были очевидны в его произведениях, особенно в прозе. Теоретически возможно быть верующим-ортодоксом, не будучи при этом интеллектуально ущербным; но это отнюдь не легко, и на практике книги ортодоксальных верующих обычно демонстрируют тот же ограниченный, зашоренный взгляд, что и книги правоверных сталинистов или других интеллектуально несвободных авторов. Причина в том, что христианские конфессии по-прежнему требуют полного подчинения доктринам, в которые никто серьезно не верит. Самый показательный аргумент – бессмертие души. Всевозможные «доказательства» личного бессмертия, какие могут выдвинуть апологеты христианства, психологически совершенно не важны; что важно – психологически – так это то, что практически никто в наши дни не чувствует себя бессмертным. В каком-то смысле в потусторонний мир еще можно «верить», но эта вера ни в коей мере не обладает той актуальностью в людских головах, какой она обладала несколько веков назад. Сравните хотя бы мрачное невнятное бормотание трех поэм, о которых идет речь, и «Иерусалим, мой счастливый дом»; сравнение отнюдь не бессмысленное. Во втором случае мы имеем дело с человеком, для которого мир иной так же реален, как и здешний. Да, его представление о нем невероятно вульгарно – хор, поющий в ювелирной лавке, – но он верит в то, о чем поет, и вера придает жизненность его словам. В первом же случае мы имеем дело с человеком, который в действительности не чувствует никакой веры, он просто соглашается признать ее по целому ряду причин. И это не дает ему никакого свежего литературного импульса. На определенной стадии он испытывает потребность в некой «цели» и хочет, чтобы это была консервативная, а не прогрессивная цель; убежище, которое всегда под рукой, – церковь, требующая от своих членов абсурдности мышления; таким образом, его работа превращается в нескончаемое обгладывание нелепостей в попытке сделать их приемлемыми для себя самого. Сегодняшняя церковь не может предложить никакой жизненной образности, никакого нового словаря:

…а остальное — Молитва и послушание, мысль и действие.

Быть может, молитва, послушание и т. д. – это то, что нам нужно, но от нанизывания этих слов на одну нить не возникает поэзии. Мистер Элиот также говорит об устаревшей поэтике,

Которая обрекала на непосильную схватку Со словами и смыслами. Дело здесь не в поэзии.

Не знаю, но по моим представлениям борьба со смыслами не была бы такой грозной и поэзия обрела бы большее значение, если бы он нашел свой путь к некоему верованию, которое не начиналось бы с принуждения человека верить в невероятное.

Трудно сказать, было ли бы развитие мистера Элиота совсем другим, нежели оно есть. Все сколько-нибудь хорошие писатели развиваются в течение жизни, и основное направление их развития предопределено. Абсурдно осуждать Элиота, как это делают некоторые левые критики, за «реакционность» и предполагать, будто он мог бы использовать свой талант на благо демократии и социализма. Совершенно очевидно, что скептицизм по поводу демократии и неверие в «прогресс» органически свойственны его натуре; без них он не мог бы написать ни строки. Но небесспорно, что было бы лучше, если бы он пошел гораздо дальше в том направлении, которое сам обозначил в своей знаменитой декларации – «англокатолик и роялист». Он не мог бы развиться в социалиста, но мог бы стать последним апологетом аристократии.

Ни феодализм, ни даже фашизм не обязательно смертельны для поэтов, хотя оба они смертельны для прозаиков. Что действительно смертельно и для тех и для других, так это современный нерешительный консерватизм.

Можно по крайней мере предположить, что, отдайся Элиот безоговорочно той антидемократической, антиперфекционистской склонности, которая ему свойственна, он мог бы достичь нового творческого подъема, сравнимого с предыдущим. Но отрицание, петенизм, которые обратили его взгляд в прошлое и заставили смириться с поражением, списать со счета земные радости как невозможные, бормотать о молитвах и раскаянии и думать, будто «червь, ползущий в земле, червь, грызущий во чреве»[81] есть представление о жизни, которое является свидетельством духовного роста, – это, разумеется, наименее обнадеживающий путь для поэта.

«Поэтри» (Лондон), октябрь – ноябрь 1942 г.

Могут ли социалисты быть счастливыми?[82]

При мысли о Рождестве почти автоматически приходит на ум Чарлз Диккенс по двум резонным причинам. Прежде всего Диккенс – один из немногих английских авторов, непосредственно писавших о Рождестве. Рождество – самый популярный английский праздник, тем не менее он породил на удивление мало литературных произведений. Существуют рождественские гимны главным образом средневекового происхождения; существует горстка стихотворений Роберта Бриджеса, Т. С. Элиота и некоторых других поэтов, и существует Диккенс; больше – почти ничего. А вторая причина в том, что Диккенс едва ли не уникален среди современных писателей в своем выдающемся умении нарисовать убедительную картину счастья.

Диккенс успешно обращался к теме Рождества дважды – в хорошо известной главе «Записок Пиквикского клуба» и в «Рождественской песни». Последнюю прочли Ленину на его смертном одре, и, по словам его жены, он нашел ее «буржуазную сентиментальность» совершенно невыносимой. В каком-то смысле Ленин был прав; но, пребывай он в лучшем здравии, вероятно, заметил бы, что история имеет некий интересный социологический подтекст. Во-первых, как бы Диккенс ни сгущал краски, каким бы приторным ни был «пафос» Крошки Тима, создается впечатление, что семейство Кретчетов на самом деле довольно жизнью. Они кажутся счастливыми в отличие, например, от граждан из «Вестей ниоткуда» Уильяма Морриса. Более того – и понимание этого Диккенсом является одним из секретов его творческой силы – их ощущение счастья главным образом рождается из контраста. Они бывают счастливы, потому что иногда у них оказывается достаточно еды. Волк стоит у порога, но виляет хвостом. За изображением лавки ростовщика и картинами труда до седьмого пота витает запах рождественского пудинга, и призрак Скруджа в прямом и переносном смыслах стоит возле обеденного стола. Боб Кретчет даже хочет выпить за здоровье Скруджа, против чего справедливо возражает миссис Кретчет. Кретчеты способны радоваться Рождеству именно потому, что Рождество бывает лишь раз в году. И их радость убедительна именно потому, что она не вечна.

Во-вторых, все попытки – с незапамятных времен и до наших дней – описать непреходящее счастье оканчивались неудачей. Утопии (между прочим, придуманное слово «утопия» вовсе не означает «хорошее место», оно означает просто «несуществующее место») были широко распространены в литературе на протяжении последних трех или четырех столетий, но и самые «удачные» из них неизменно скучны, и им обычно недостает жизненности.

Гораздо лучше известны современные утопии Г.Д. Уэллса. Его ви́дение будущего, уже проглядывавшее во всем его раннем творчестве и отчасти проявленное в «Прозрениях» и «Современной утопии», наиболее полно выражено в двух книгах, написанных в начале двадцатых годов – «Сон» и «Люди как боги». Здесь картина мира представлена такой, какой Уэллс хотел бы ее видеть – или думает, что хотел бы видеть ее именно такой. Это мир, лейтмотивами которого являются просвещенный гедонизм и научная любознательность. Все зло и все несчастья, от которых мы страдаем сейчас, в нем исчезли. Невежество, войны, нищета, грязь, болезни, разочарования, голод, страх, непосильный труд, предрассудки – все исчезло. Было бы глупо отрицать, что именно о таком мире мы мечтаем. Все мы хотим упразднить те явления, которые упраздняет Уэллс. Но есть ли среди нас такие, кто хотел бы жить в уэллсовой Утопии? Наоборот, осознанным политическим мотивом стало – не жить в таком мире, не просыпаться в гигиеническом саду предместья, наводненного обнаженными школьными наставницами. Такие книги, как «Прекрасный новый мир», являются выражением реального страха современного человека перед рационализированным гедонистическим обществом, которое он в состоянии построить. Один католический писатель недавно сказал, что утопии стали технически осуществимы и что поиск возможности уберечься от утопии превратился в серьезную проблему. Имея перед глазами фашистское движение, мы не можем отмахнуться от этого как от всего лишь глупого высказывания. Потому что одним из источников фашистского движения является желание избежать чрезмерно рационального и чрезмерно комфортабельного мира.