Джордж Карлин – Это идиотское занятие – думать (страница 29)
Как бы сильно ни манила меня контркультура, я снова оказался перед извечной дилеммой: мне хотелось быть одним из ее представителей, но я не любил ни с кем объединяться, хотя люди, так привлекавшие меня, сами ни к каким группировкам не принадлежали.
А может, тосковал я совсем не по сопричастности, а по возможности полностью раскрыть себя. Ведь я занимался не своим делом. Не ломал голову над тем, как бы поточнее передать свое состояние. Я скользил по верхам, выдавая беззубые обтекаемые пародии. Уже тот факт, что это были пародии, говорит сам за себя. Мое «Я» они не отражали.
Я видел, что делали мои друзья, знал ту музыку, которую они писали, те двери, которые перед ними открывались, те четкие позиции, которые они занимали, те перемены, которые они сознательно приближали. А потом смотрел на тех, кто приходил в телестудии и ночные клубы и кому была адресована моя пустопорожняя болтовня, – чаще всего это были родители тех людей, которыми я восхищался. Я чувствовал себя предателем своего поколения.
Это слова Джека О’Брайана, называвшего себя голосом Бродвея, сказанные в 1973 году после моего скандального выступления на сцене «Музыкальной ярмарки Вестбери» на Лонг-Айленде. Я не обрадовался бы сильнее, даже если бы написал это сам. Да, Джек, не в бровь, а в глаз, старый ты тупой ханжа!
Как же я докатился до состояния потрепанного, несуразного, озлобленного, огрызающегося бродяги с развязными манерами, в грязных штанах? Ну, это было нелегко. Пожалуй, все началось с длинных волос, которые я затягивал в хвост.
Я как-то сказал, что у меня всегда были длинные волосы, просто росли они внутрь головы. Но я очень долго шел к тому, чтобы выпустить их наружу на всеобщее обозрение. Оглядываясь назад, я не могу точно сказать, где и когда это началось. Едва ли это было осознанное решение – волосам словно самим захотелось на волю. У них было свое мнение на этот счет.
Вообще со мной происходили ужасные вещи. Но благодаря им начала меняться моя жизнь. Осенью 1969 года в Вегасе меня выставили за слово «задница» из отеля «Фронтир», с которым я заключил чрезвычайно выгодный контракт на два года.
Свое шоу я начинал с небольшого вступления, что-то вроде: «У меня нет задницы. Как вы можете видеть, от плеч до пяток я ровный как полено, ирландцы почти все такие. Ни намека на задницу. Помню, в армейском душе черные парни вечно спрашивали меня: „Слушай, бро, а где ты задницу забыл? Надо же, жеребец без задницы“».
Вот и все. И за это меня уволили. Выкинули после первого же выхода на сцену. А произошло вот что. Шоу планировалось исключительно для участников и гостей Пригласительного турнира Говарда Хьюза по гольфу. И весь этот народ, уже отметившийся в девятнадцатой лунке, или как там они у себя в гольфе называют бар, заявился, блин, хорошо поддатым. Подстраиваясь под них, шоу во «Фронтире» начинается чуть ли не на час позже. И когда я выхожу, они уже практически невменяемые. Это провальная публика. Да и вообще я не в восторге от этих гребаных гольфистов.
Я начинаю, как обычно, с задницы, и после первого отделения мне сообщают, что Роберту Маэ, мормону, который руководил этим заведением и вел дела Говарда Хьюза, уже нажаловались: «Зрителям не понравилось то, что вы рассказывали. О втором отделении можете не беспокоиться. За эту неделю мы вам заплатим».
Быть выдворенным из «Фронтира» за то, что сказал «задница». Первая ласточка – вам тоже нравится это выражение? – всего того, что мне еще предстояло.
Потом была кислота. Я точно помню, когда впервые попробовал кислоту: в октябре 1969 года, у меня тогда был концерт в Чикаго в большом джаз-клубе под названием «У мистера Келли», уже давно не существующем. Рядом с записью об этом выступлении, которое в остальном прошло без происшествий, приписано дрожащей рукой слово «кислота». На самом деле за две эти концертные недели я принимал кислоту не единожды – может, пять раз, а может, десять. (После первой пары трипов точность подсчетов начинает резко снижаться.)
К ебеням войну с наркотиками. Переход на кислоту стал для меня переломным моментом – очень полезный опыт. И просить прощения за это я не буду. Я бы вообще агитировал за кислоту. Чтобы ее продавали без рецепта. Именно кислота в конечном итоге позволила мне сдвинуться с мертвой точки, подтолкнула к тем переменам, которые подспудно уже давно назревали, причем мне важно было, чтобы изменился я сам, а не внешние обстоятельства. (Думаю, начало этому процессу я положил, как раз перейдя на кислоту, но к чему это приведет, я, конечно, не знал; по крайней мере, у меня была иллюзия глубоких внутренних перемен, а не просто движения по касательной.) И внезапно мучивший меня конфликт между альтернативными и обывательскими ценностями оказался исчерпан.
Но. Теперь этому совсем другому, радикально изменившемуся, перепрошитому, перепрограммированному человеку предстояло выступить в «Копакабане» в Нью-Йорке. «Копа» – одно из типичных абсолютно чужеродных для меня мест. Я согласился на это (кислоты еще не было и в помине) только потому, что руководство заверило: «Это же Рождество. Хедлайнером будет Оливер (Оливер, автор хита № 1, исполнял некое подобие фолка). Там будет полно людей, которые обычно не ходят в такие места, как „Копакабана“. Это публика помоложе, которая тоже смотрит телевизор. Все будет окей».
Хозяином «Копы» был Жюль Поуделл, полукриминальный тип старой закалки, с крупным перстнем на мизинце, которым он громко стучал по столу, когда был чем-то недоволен.
В общем, я отработал свою программу: «Сержант-индеец», «Укуренный метеоролог», «Потрясный алконавт», стандартный набор, но без обычного энтузиазма. Под взглядом сидевшего в зале Поуделла я вообще как-то приуныл и пару раз между номерами переключался на сам клуб: «Такие помойки вышли из моды еще в 40-е, а эту просто забыли закрыть».
Тук-тук-тук-тук.
Бывало, я ложился под рояль, стоявший на сцене, и описывал вид снизу: «Я вижу вертикальные и диагональные деревянные бруски, в них вбиты маленькие гвозди, на одном из них написано: „Нью-Йорк 00-601“». Или, не вставая с пола, начинал описывать потолок клуба – ничего не приукрашивая. Как-то раз я вынес на сцену «Желтые страницы»: «Сейчас я почитаю вам из раздела „Драпировщики“». И почитал. Раздалось пару неуверенных, недоверчивых смешков. Возможно, кто-то в зале и слышал про дада и сюрреализм и подумал, что это дадаизм. Но их были единицы. А из-за стола в темной глубине зала методично долетало: тук-тук-тук-тук-тук!
Так продолжалось целых три недели: болтовня и дадаистские штучки перемежались скомканными репризами. Каждый вечер я буквально умолял выгнать меня. Я так и просил: «Увольте меня, пожалуйста». Но Поуделл и не думал этого делать. Просто стучал по столу.
И вот в предпоследний вечер, во время первого отделения, уже под занавес последнего номера начали медленно гаснуть освещавшие меня софиты. Очень медленно, как будто солнце садится. Потом так же медленно увели звук в микрофоне. Я стоял на сцене в полной темноте и тишине. По-своему идеальное состояние. Этот этап моей жизни погрузился во тьму.
Это произошло 6 января 1970 года – праздник Богоявления. Отличное начало переломного года. У меня в активе было уже два увольнения – пожалуй, из самых престижных и уж точно самых обсуждаемых мейнстримных локаций в стране. И хотя «Фронтир» можно было списать со счетов как эпизодическое отклонение, случайное отступление от правил, три недели подряд в сердце информационной столицы мира я без устали демонстрировал свой внутренний раздрай, отвращение и недовольство.
Как минимум один хороший отзыв я все-таки получил, откуда не ждал – от своей матери. Посмотрев пьесу Сэмюэла Беккета, она написала мне письмо, вложив в него рецензии на спектакль. Вот что благочестивая католичка, сторонница Эйзенхауэра, республиканка Мэри думала о своем своенравном сыне и обо всем, что с ним тогда происходило:
«Дорогой Джордж!
Мне надо бы сходить в супермаркет, но сначала я хочу кое-что тебе сказать. Прочитай, пожалуйста, эти рецензии. Когда-нибудь ты станешь Беккетом, Джойсом или, может быть, Бернардом Шоу. Они тоже переживали похожий конфликт… Когда-нибудь ты облачишь его в нужную форму, тебя будут слушать и услышат.
Тебя осуждают за то, что ты обожаешь Ленни Брюса. Но разве они знают, как знаешь ты, чего стоили ему его мужество, искренность и смелость? Джордж, ради бога, не отступай, оставайся собой. Не изменяй себе никому в угоду, не дай заткнуть себе рот. Мне так хочется поговорить с тобой по душам… Почему я никак не могу угомониться, почему продолжаю искать ответы, заразив этим, по-видимому, и тебя? Ты понимаешь, что я хочу сказать, Джордж? Почему я упорно задаю вопросы о том, что с нами происходит? Откуда эта одержимость?»