Джордж Карлин – Это идиотское занятие – думать (страница 31)
Концерт в Лейк-Джениве меня напугал. Когда какой-то мужик из зала стал кричать, что в меня не стреляли, в голове пронеслась одна мысль: «У него есть оружие?» Люди выкрикивали: «Где старый Джордж Карлин?» А потом уже все были на ушах, наверное, все двести человек – этих примитивных висконсинских придурков, пришедших скоротать субботний вечер. Все на взводе, они вскакивали, выбегали, тыкали в меня пальцами – это было как в кино. Я отработал положенное время, за которое, по моим прикидкам, они заплатили, и c напускной бравадой прошествовал к выходу через зал, хотя мог ретироваться за кулисы.
Клуб «Плейбой» в Лейк-Джениве – место изолированное. Мне пришлось бы ночевать в отельном номере на территории комплекса бок о бок со многими из моих возмущенных, враждебно настроенных зрителей. Телеграмма, присланная мне руководством, не только отменяла мои выступления, но и уведомляла: «Мы не можем гарантировать вашу безопасность, если вы останетесь на территории. Просим вас покинуть отель». Наверное, кто-то интересовался на стойке регистрации, в каком номере я живу. Тогда я подумал: «Окей, отсюда до Чикаго и особняка Хью Хефнера всего километров 150. Хеф наверняка дома. Это вопрос свободы слова. Хеф говорит, что ему не все равно. Хеф поддержит меня, и я получу свои гребаные деньги». Я приезжаю в Чикаго, отправляюсь в его особняк, Хеф играет в пинбол с Биллом Косби. Я рассказываю Хефу, что произошло. И он отвечает: «Джордж, есть два Хефа. Одному из них, будь он в зале, это понравилось бы. А другой Хеф [и тут он перефразировал Ленни] сказал бы: „Тебе придется иметь дело с этими засранцами“».
Так закончилась и эта сказка.
Я начал выступать в фолк-клубе «Айс-хаус» в Пасадене. В первый же вечер я оставил свой «Транс-Эм» на обочине дороги, а не на парковке. Когда я вышел, оказалось, что машину кто-то зацепил и просто разнес все на хрен со стороны водителя. Помню, я тогда подумал: «Это цена, которую я плачу. Это знак: материальный объект, символ всего того, от чего я в свете новой философии хочу отказаться, – он остался в прошлом. Все это уже не важно. Значит, так должно быть. Я должен пройти это до конца».
Обратной стороной этой эпохи откровений стало понимание: иметь принципы – дорогое удовольствие. Что бы ни творилось у меня в голове весь 1970 год, мы с Брендой готовились купить дом в Калабасасе. Наш первый дом на окраине Лос-Анджелеса. Мы занимались оформлением сделки; фактически, когда «Фронтир» расторг со мной контракт, мы уже подписали договор о депонировании. По иронии, мы с менеджером прикинули, что по истечении контракта с «Фронтиром» в конце года мы могли бы спокойно вести переговоры с любым отелем в Лас-Вегасе и получать гораздо более выгодные предложения. И дом не стал бы таким уж тяжким финансовым бременем.
И вот все рассыпалось. Дом, о котором мы мечтали, исчез как дым. Бренда очень переживала. Нам пришлось съехать из дома в Беверли-Хиллз, который мы снимали у одного из боссов «Си-би-эс», и вернуться в жилой комплекс, где мы поселились, когда только приехали в Лос-Анджелес. Мы возвращались на покинутые позиции. Оттуда мы переехали в Венис[176], которая тогда, задолго до реконструкции и благоустройства, была довольно захудалым районом, облюбованным хиппи. Мы сняли маленькую квартирку на Пасифик-авеню – это был осознанный выбор, способ приобщиться к контркультуре.
Я думаю, что Бренда боялась меня нового, боялась того, во что я верил и куда меня тянуло. Я помню ее сопротивление – через язык тела, выражение лица или какие-то колкости в ответ на обычное замечание о том, что шло по телевизору. Ей было страшно, ее мучили мрачные предчувствия. Злясь на нее, я упрекал ее за приверженность ценностям Среднего Запада и среднего класса, за протестантизм и консерватизм. За то, что эти ценности сковывают и ограничивают ее.
К тому же я всегда курил траву. А это только отдаляло ее. Она никогда не курила, пару раз пробовала, но ей не понравилось. А трава – это отдельная тусовка. Когда обкуренные хихикают, сгрудившись в углу, а вы сидите в другом углу, потягивая свой «Катти мист», это реально напрягает.
Дело было не столько в политике, сколько в поведенческом конфликте. То, о чем я говорил, в ее понимании ассоциировалось с ненадежными и опасными людьми. В то время между нами не было той пропасти, которая пролегла позднее, но приличного размера трещина точно наметилась.
Я чувствовал себя в ловушке: у меня были обязательства перед Брендой и Келли, и они противоречили моим обязательствам перед самим собой. Я никогда не думал: «Боже, как бы избавиться от этой женщины!» Мысли были другие: «Если бы мне удалось заставить ее бросить пить, все изменилось бы». Я рассуждал как эгоист – я-то не собирался отказываться ни от марихуаны, ни от алкоголя.
И в это самое время, когда я уверенно обрастал волосами и бородой, а наш разрыв казался уже неизбежным, Бренда узнала, что снова беременна. Мы тогда были на мели. И я сказал: «Мы не можем позволить себе этого». Бренда с большой неохотой согласилась. Это было в 1970 году, задолго до «Роу против Уэйда»[177].
У нас в банке лежало долларов семьсот. Я их снял и отвез Бренду на парковку у соседнего Бербанка. Ее встретила женщина, завязала ей глаза и отвезла в какой-то жилой дом. Бренда сказала, что это была просто комната, где стоял стол и ведро. Ей сделали аборт. Затем снова завязали глаза, привезли на парковку, и я забрал ее домой. Мне трудно даже представить, через что ей пришлось пройти.
Вдобавок ко всему, я был настолько зациклен на том, что со мной происходит и куда это меня заведет, что мне и в голову не приходило сесть и поговорить с ней, объяснить, какие физические и психологические перемены я переживал. В конце концов она сама спросила меня, что, черт возьми, происходит. Я ответил: «Я хочу, наконец, стать тем, кем на самом деле всегда себя ощущал». Она посмотрела на меня так, будто видит впервые. Как будто перестала понимать, кто перед ней.
Но я уже не мог свернуть с этого пути. Я ревностно приступил к созданию нового сценического формата, который позволил бы откровенно говорить о своих мыслях и чувствах, обращаясь к аудитории напрямую. Чтобы добиться иронического эффекта, я пересматривал свои убеждения и систему ценностей. Вспоминал, как в детстве мы относились к неудачникам, и заново открывал действенность философии «мы против них», с которой вырос. На улицах в районе Колумбийского университета ощущение «мы против них» никогда не подводило меня, как и потом, в годы службы в авиации, когда я отвергал все, что мне пытались навязать. Но оно почти сошло на нет, когда я окунулся в атмосферу ночных клубов и удушающей телевизионной болтовни. Единственное, что как-то его поддерживало, – это марихуана, помогавшая сохранять внутри некое пространство для игры, откуда мой внутренний бунтарь мог наблюдать за обществом и сопротивляться ему. И теперь мне нужно было перенаправить эту энергию вовне, в реальный мир, заново осмыслить, почему «они» были нашими врагами.
Я придумал, как подать это поинтересней. Главное, рассуждал я, просто говорить правду о том, откуда я такой взялся, как формировался, что подтолкнуло меня к роли шута, как я стал тем, кем стал. В этом было много автобиографического, что отражало новый подход – от первого лица: «А вы тоже замечали?..», «А знаете, что я думаю?..», «А вы помните, как?..».
Я больше не буду браться за темы, которых от меня ждут, и работать над ними по чужой указке. Я стану сам принимать решения. И говорить буду о том, что лично пережил. Только слушая себя, я избавился от фальши и стал тем, кем хотел быть. Что-то в этом роде, видимо, происходило и с теми, кто приходил на мои квартирники. И хотя я снова, как в старые времена, сидел без гроша, когда они смеялись, я был счастлив. Это был вотум доверия за все, через что я прошел. Голос в защиту того, что я чувствовал, а теперь научился не только ощущать, но и осмыслять. Это значило, что я прав. И укрепило мою решимость довести дело до конца.
Появилось и средство – мой новый альбом «FM & AM», идея которого заключалась в том, что существовал старый Джордж Карлин – AM, которым я больше не был, но из которого вырос новый Джордж Карлин – FM. FM-радио представляло у меня андеграунд и контркультуру, а AM – все старомодное и обывательское. Не то чтобы материал на стороне AM был таким уж старомодным и обывательским, наоборот, жалко, если бы такое добро пропало. Просто он давал понимание, каким я когда-то был, и задавал вектор на будущее.
Конечно, я чувствовал, что нужно все объяснить – убедить, что я не просто изменился, но изменился глубоко, по-настоящему. Я знал, что продвинутая часть аудитории воспримет это с подозрением: «Может, он просто поймал фишку и хочет заработать?» (Ходила такая избитая фраза «снять сливки с контркультуры».) Подчеркивая контракт между AM и FM, я говорил тем самым: «Не верите? Слушайте мои тексты – они развеют все сомнения».
Хороший прием у публики – далеко не все, чего я ожидал от этого альбома.
И когда в июне 1971 года подошло время записывать «FM & AM», а вся моя уверенность куда-то испарилась, мне стало не по себе. Дело было в Вашингтоне, округ Колумбия, в клубе «Селлар дор»: я выступал в первом отделении перед