реклама
Бургер менюБургер меню

Джордан Питерсон – Диалог с Богом. История противостояния и взаимодействия человечества с Творцом (страница 54)

18

В этой связи стоит отметить – не в последнюю очередь ради того, чтобы наше исследование было как можно более подробным, – что моральными релятивистами движет не только рациональный скептицизм, в определенных ситуациях превосходный. У всего есть темная сторона. Так же, как религиозная вера в ее наивных формах может стать «опиумом для народа» и служанкой власти или инфантильной защитой от страха смерти, как полагал Фрейд, а в более общем плане – питать детскую зависимость, способствовать ей и находить для нее оправдания, так же и скептицизм «просвещенного» морального релятивизма может маскировать восторг, вызванный отказом от любой ответственности, благоприятствовать ему и придумывать для него извиняющие объяснения, – и это далеко не самое худшее. Это особенно верно, когда скептик еще и настаивает на том, что в конечном счете ничто не имеет значения. Такой подход невероятно удобен: он позволяет отбросить все моральные обязательства; отречься от любого трансцендентного экзистенциального бремени; устранить все критически важное – и поддерживает все более токсичную инфантильность и эгоцентризм. Это желание полного отсутствия любых обязательств. Если сгустить краски еще сильнее, то это допущение по крайней мере равенства (со скрытыми, пронизанными скепсисом намеками на превосходство) по отношению ко всему великому – неважно, в прошлом или в настоящем, – поскольку, если нет нерелятивистской этики, ничто не может считаться истинно великим. Таким образом, нет качественного различия между грязной мазней на холсте, подобной детским каракулям, и шедевром Рембрандта – так мы незаслуженно поднимем первого художника до заоблачных высот, только при этом немного грубо пройдемся по памяти второго (и даже эта грубость может быть желанной, если цель игры – месть узурпатора). И если за эту неимоверную выгоду гордые, импульсивные, ненадежные гедонисты заплатят отсутствием сокровенной цели и смысла, пусть будет так, – вот на чем вечно настаивает дьявол, ожидающий на перекрестках, где мы делаем выбор.

Но если исходить из того, что нет истинного дна, истинного ада, истинного и окончательного морального преступления, то мы также должны принять, что нет истинной вершины, истинного рая, истинной цели и истинной надежды, – и сама эта мысль повергает в смятение, лишает ориентиров, внушает чувство брошенности, неверия и отчаяния. Энтузиазм, любопытство, волнение, вовлеченность, развлечение, интерес – все, что делает жизнь насыщенной и яркой – мы испытываем только тогда, когда у нас есть цель. Нет цели? Нет надежды – и хуже. В отсутствие таких положительных эмоций жизнь не просто становится бессмысленной, потому что смысл не ограничен «позитивом». Жизнь – это и страдание, а страдание – это форма смысла. Там, где нет верха, низ в своей сущностной реальности остается неизменным – чем-то гораздо большим, чем просто концепция, и, следовательно, чем-то гораздо более неизбежным, независимо от господствующего заблуждения. Страдание в мире нигилиста не прекращается никогда – оно может лишь слегка утихнуть, перейдя в простой скепсис. А значит, ничем не сдержанный релятивизм – настойчивое уверение в том, что все подлежит сомнению, – рушит и веру, и надежду, но совершенно не влияет на ужас и боль. Этот страшный уход ничем не отличается от стремительного падения в глубочайшую пропасть. Что такое жизнь без надежды, если не ад? Именно к этому, а не к какой-то нейтральной рациональности, и ведет моральный релятивизм.

Но если мы отвергаем льстивые речи релятивизма, то что мы прославляем, чему поклоняемся, что полагаем несомненным? Что поистине священно для нас? Что такое сам Ковчег Завета? К чему прикасаются, даже случайно, в величайшей опасности?

И собрал снова Давид всех отборных людей из Израиля, тридцать тысяч.

И встал и пошел Давид и весь народ, бывший с ним из Ваала Иудина, чтобы перенести оттуда ковчег Божий, на котором нарицается имя Господа Саваофа, сидящего на херувимах.

И поставили ковчег Божий на новую колесницу и вывезли его из дома Аминадава, что на холме. Сыновья же Аминадава, Оза и Ахио, вели новую колесницу.

И повезли ее с ковчегом Божиим из дома Аминадава, что на холме; и Ахио шел пред ковчегом [Господним].

А Давид и все сыны Израилевы играли пред Господом на всяких музыкальных орудиях из кипарисового дерева, и на цитрах, и на псалтирях, и на тимпанах, и на систрах, и на кимвалах.

И когда дошли до гумна Нахонова, Оза простер руку свою к ковчегу Божию [чтобы придержать его] и взялся за него, ибо волы наклонили его.

Но Господь прогневался на Озу, и поразил его Бог там же за дерзновение, и умер он там у ковчега Божия.

Если сказать иначе – вариантов немало – то что является нерушимым обетом, недвижимым объектом, непререкаемой аксиомой, непоколебимым заветом, вечной твердыней, краеугольным камнем, пусть и отвергнутым строителями? (Лк 20:17; Мф 21:42; Мк 12:10). Это возведение на вершину бытия и становления – или полагание в их основу – духа, столь по-разному описанного в Библии; это решимость подражать ему или воплощать его. Это Бог, с которым мы боремся вечно. По определению.

Третья глава книги Бытия продолжает раскрывать природу Бога: Он – спутник мужчины и женщины, не испытывающих гордыни и мучительного самосознания (3:8–13); Он – тот, кто следит за дерзкими и безрассудными отклонениями от прямого и узкого пути и карает за них (3:16–24). В истории о Каине и Авеле Бог – это высшее благо, которому должна быть посвящена жертва (Быт 4:3–4), и дух, предостерегающий, когда мы не стремимся сделать эти жертвы самыми лучшими (Быт 4:4–7); в истории о Всемирном потопе – это дух, который призывает мудрых готовиться, когда надвигаются бури (Быт 6:13–18); в истории о Вавилонской башне – это дух, который должен быть скрыт на вершине, чтобы не произошла катастрофа и чтобы не распалось все, даже способность произносить искупительное Слово и оставаться ему верным (Быт 11:7–19). Если вы сомневаетесь в правдивости этих историй, спросите себя: чему они учат? Что происходит в реальном мире, когда мы подражаем неверной модели; когда поклоняемся ложному Богу; когда подрываем фундамент или возводим на вершину неправильный дух? Что происходит с вавилонскими башнями, которые мы постоянно создаем и воссоздаем – когда они становятся непомерно громоздкими и надменно присваивают себе атрибуты всеведения, вездесущности и всемогущества? Разве не в этом сама суть тоталитарного государства?

Лидеры таких обществ возвеличивают себя (или предмет своей «веры» – как правило, подтверждающий их притязания на моральную необходимость вознесения себя на вершину). Разве не это главная черта худших монстров XX века: Сталина, Гитлера, Мао? И каковы были последствия? Полное непонимание; полная неспособность общаться; абсолютная невозможность плодотворного диалога – не в последнюю очередь потому, что сам принцип Логоса, от которого зависит этот диалог, был не просто отброшен, а вывернут наизнанку; не в последнюю очередь потому, что каждый гражданин такого государства лгал себе и всем остальным абсолютно обо всем и всегда; и потому, что из-за участия в этой бесконечной литании лжи приходилось постоянно отрицать даже самые очевидные истины.

Этот мотив – один из тех, что ужасают сильнее всего в произведениях Солженицына: если советский гражданин во времена Сталина осмеливался жаловаться даже на собственную боль, он немедленно и бесповоротно становился врагом государства и подлежал жестокому наказанию (вместе со своей семьей и, возможно, всеми знакомыми и сочувствующими). Вы понимаете, что вы действительно в аду, когда не можете даже признать реальность собственных страданий. Нигилизм и моральный релятивизм доведены до крайности: даже ваш страх и боль – и, что еще хуже, страх и боль ваших любимых – необходимо отрицать. Означает ли это, что никто из жителей ада не признает существования своей обители? Вероятно, все именно так, и от этого еще страшнее.

Вот еще одна цитата из Солженицына – он, после тюрьмы, размышляет о своем юношеском высокомерии: «В упоении молодыми успехами я ощущал себя непогрешимым и оттого был жесток. В переизбытке власти я был убийца и насильник. В самые злые моменты я был уверен, что делаю хорошо, оснащен был стройными доводами. На гниющей тюремной соломке ощутил я в себе первое шевеление добра». И там же он пишет о том, что гордые идеологи готовы лгать даже о собственных несчастьях в нежелании признавать свидетельства чужих страданий:

С другом моим Паниным лежим мы так на средней полке вагон-зака, хорошо устроились, селедку в карман спрятали, пить не хочется, можно бы и поспать. Но на какой-то станции в наше купе суют – ученого марксиста! Это даже по клиновидной бородке, по очкам его видно. Не скрывает: бывший профессор Коммунистической Академии. Свесились мы в квадратную прорезь – с первых же его слов поняли: непробиваемый. А сидим в тюрьме давно, и сидеть еще много, ценим веселую шутку – надо слезть позабавиться! Довольно просторно в купе, с кем-то поменялись, стиснулись.

– Здравствуйте.

– Здравствуйте.

– Вам не тесно?

– Да нет, ничего.

– Давно сидите?

– Порядочно.

– Осталось меньше?

– Да почти столько же.

– А смотрите – деревни какие нищие: солома, избы косые.