реклама
Бургер менюБургер меню

Джонатан Франзен – Безгрешность (страница 17)

18

Ответ ее разочаровал. Многообещающий, казалось бы, флирт переходил в немецкие отвлеченности. Пока пропекались коржи для торта, она написала ему:

Уважаемый мистер с весьма уместной волчьей фамилией!

Я-то чувствую себя скорее мелкой живностью, которая смирилась со своей природой и просто-напросто хочет быть съеденной. Причина тому – несомненно, мое душевное состояние, тот внутренний бардак, что виден сейчас многим, кто меня знает. Ваш Проект кажется мне местом, где многие гораздо более благополучные, чем я, люди радостно реализуют свой потенциал. Если у Вас нет лишних $ 130 000, чтобы я расплатилась по учебному кредиту, и если у Вас нет настроения написать моей матери (одинокой, нелюдимой, склонной к депрессии) что-нибудь такое, что убедило бы ее согласиться неизвестно сколько обходиться без меня, боюсь, я не смогу раскрыть у Вас эти свои чудесные новые возможности.

От письма разило жалостью к себе, но она его все-таки отправила, а затем, покрывая торт веганским кремом, похожим на оконную замазку, и собирая рюкзак для поездки в Фелтон, мысленно проиграла заново свои последние неудачи с мужчинами.

Дороги были загружены, и потому автобус сделал в Сан-Хосе слишком короткую остановку, выйти Пип не успела. Пока автобус ехал дальше по Семнадцатому шоссе и через горы Санта-Круз, она чувствовала, как боль расходится от мочевого пузыря по всему животу. Когда проезжали Скоттс-Вэлли, появился драгоценный туман, и внезапно время года стало иным, время суток – менее определенным. Июньскими вечерами очень часто бывает так, что океанский туман, накрывая прибрежный Санта-Круз точно огромной лапой, ползет над деревянными “русскими горками”, над медленно текущей рекой Сан-Лоренсо, над широкими улицами, где селятся серферы, и поднимается вверх, к секвойям. К утру то, что выдохнул океан, сгущаясь, становится росой, такой обильной, что начинают течь ручейки. И это один из обликов Санта-Круза: призрачный, серый, поздно просыпающийся город. Когда же океан поздним утром делает вдох, появляется другой Санта-Круз, оптимистичный, солнечный; но огромная лапа весь день висит над океаном, дожидаясь своего часа. Ближе к закату, словно депрессия после эйфории, она снова надвигается на берег, приглушая все человеческие звуки, скрывая пейзажи, делая все более локальным, – зато хриплый рев морских львов на камнях под пирсом, кажется, звучит теперь громче. Их арп, арп, арп, которым они сзывают родичей, все еще плавающих в тумане, слышно за мили.

К тому времени, как автобус, свернув с Фронт-стрит, подъехал к станции, зажглись обманутые датчиками уличные фонари. Пип проковыляла в уборную, отыскала незанятую кабинку, уронила рюкзак на грязный пол, сверху пристроила коробку с тортом и сдернула с себя джинсы. Внутренние мышцы медленно расслаблялись – и тут пискнул телефон, сигнализируя о входящем сообщении.

Практика рассчитана на три месяца с возможностью продления. Ваша стипендия покроет текущие платежи по кредиту. А Вашей матери, не исключаю, будет полезно немного побыть без Вас.

Жаль, что Вам сейчас нехорошо и Вы чувствуете себя бессильной. Перемена обстановки иногда в таких случаях помогает.

Мне часто хотелось понять, как чувствует себя пойманная добыча. Иногда она, кажется, застывает в челюстях хищника, словно не испытывает боли. Словно природа в последнюю минуту проявляет к ней милосердие.

Пип изучала последний абзац, пытаясь понять его смысл: завуалированная угроза? Или, наоборот, обещание? Но тут вставил свое слово рюкзак – вернее, не слово, а этакий суховатый выдох. Просел под тяжестью коробки с тортом. Прежде чем Пип успела унять струю мочи и рвануться за коробкой, та сползла на пол, раскрылась и вывалила торт вниз кремом на влажный от тумана пол, где сигаретный пепел был смешан с нечистотами, где наследили уличные музыкантши, бродяжки и попрошайки. Раскатились ягоды.

– Очень мило с твоей стороны, – сказала она погубленному торту. – Как ты для меня постарался.

Плача из-за своей незадачливости, она собрала незапачканные остатки торта в коробку, а потом так долго вытирала бумажными полотенцами пол от крема – можно подумать, это какое-то дерьмо-альбинос, можно подумать, кому-нибудь, кроме нее, важна тут чистота, – что едва не опоздала на фелтонский автобус.

Попутчица, грязнуха со светлыми дредами, обернулась и спросила:

– В Ломпико едешь?

– Нет, только донизу, до Фелтона, – ответила Пип.

– Я в Пико три месяца, раньше никогда не была, – сказала девушка. – Там так клево, ни на что не похоже! Там два парня, они меня пустили к себе жить за секс с обоими. А я разве против? В Пико все по-особому. Ты там бывала?

Так вышло, что именно в Ломпико Пип рассталась с девственностью. Может, и правда там особое место?

– Вижу, у тебя неплохо все складывается, – вежливо заметила она.

– Пико – это супер, – подтвердила девушка. – Они возят к себе воду на участок, потому что он наверху. И с пригородной швалью не тусуются. Круто! И кормят меня, и всё. Там ни на что не похоже!

Девица выглядела вполне довольной жизнью, а Пип словно осыпали пеплом. Она выдавила из себя улыбку и воткнула в уши наушники.

До Фелтона туман еще не добрался, воздух на остановке все еще пах прогретыми иголками секвой, устилающими землю, но солнце уже зашло за кряж, и птицы, детские подруги Пип, все эти коричневые и пятнистые тауи, скакали по тенистой дорожке, по которой она шла. Едва Пип увидела свой домик, как дверь распахнулась и мать выбежала навстречу, восклицая: “О! О!” Любовь, которой светилось ее лицо, показалась Пип обнаженной почти до неприличия. И все же, как всегда, Пип не могла не обнять мать в ответ. Тело, с которым мать была в таких сложных отношениях, дочери было дорого. Его тепло, его мягкость; его смертность. Слабый, но отчетливый запах материнской кожи возвращал Пип в детские годы – они долго тогда с матерью делили постель. Ей каждый раз, возвращаясь домой, хотелось уткнуться лицом в грудь матери и стоять так, обретая покой, но почти всегда она заставала мать посреди каких-то мыслей, которыми той не терпелось поделиться.

– Я только что так приятно поболтала про тебя с Соней Доусон в магазине! – заговорила мать. – Она припомнила, как ты была добра ко всем малышам, когда сама училась в третьем классе. Помнишь? Она до сих пор хранит рождественские открытки, которые ты сделала для ее близнецов. Я напрочь забыла, что ты сделала открытки для всех детсадовских. Соня говорит, весь тот год, стоило спросить близняшек, что они больше всего любят, и они отвечали: Пип. Любимое блюдо – Пип! Любимый цвет – Пип! Ты у них была самая любимая во всем. Такая милая маленькая девочка, так добра к малышам. Ты же помнишь Сониных близняшек?

– Смутно, – ответила Пип, направляясь к дому.

– Они тебя обожали. Преклонялись. Весь детский сад поголовно. Я так обрадовалась, когда Соня мне напомнила.

– Очень жаль, что я не могла вечно оставаться восьмилетней.

– Все говорили, что ты необычная, особенная, – не умолкала мать, следуя за ней по пятам. – Все учителя. И даже другие родители. В тебе была особая магия – любви, доброты. Я так бываю счастлива, когда вспоминаю об этом.

В домике Пип поставила вещи на пол и тут же расплакалась.

– Котенок? – всполошилась мать.

– Я испортила твой торт! – горевала Пип, как восьмилетняя.

– О, ну разве это беда? – Мать обхватила ее, стала качать, словно баюкая, притянула ее лицо к своей ключице, держала ее крепко. – Я так счастлива, что ты здесь!

– Я его весь день делала! – прорыдала Пип. – А потом уронила на грязный пол на автобусной станции. Прямо на пол, мама. Прости меня! Я все пачкаю, к чему ни притронусь. Прости меня, прости. Прости!

Мама что-то ласково шептала, целовала ее в голову, пригревала, пока часть горя не вышла из Пип в виде соплей и слез, и тогда у нее возникло чувство, что, сорвавшись, она поступилась каким-то ценным преимуществом. Она высвободилась и пошла в ванную привести себя в порядок.

На полках – выцветшие фланелевые простыни, на которых она спала еще в детстве. На вешалке – все то же застиранное банное полотенце, мать пользовалась им уже двадцать лет. На бетонном полу крошечного душа, который мать регулярно терла и скребла, давно не осталось ни следа краски. Увидев, что мать ради нее зажгла на умывальнике две свечи, как для романтического свидания или религиозного ритуала, Пип чуть снова не разрыдалась.

– Потушила чечевицу и сделала капустный салат, как ты любишь, – сообщила ей мать, стоя у двери. – Забыла тебя спросить, ешь ли ты до сих пор мясо, поэтому не стала покупать отбивную.

– Трудновато жить в коммуне и не есть мяса, – сказала Пип. – Впрочем, я больше там не живу.

Открывая бутылку вина, привезенную исключительно для себя, и дожидаясь, пока мать выставит на стол угощение, на которое ей позволила расщедриться скидка для работников магазина, Пип излагала причины – по большей части вымышленные – своего ухода из дома на Тридцать третьей. Мать, похоже, верила каждому ее слову. Затем Пип налегала на вино, а мать жаловалась на веко (тика нет, но такое ощущение, что в любую минуту может снова начаться), на последние вторжения в ее личное пространство на работе, на бестактность к ней покупателей в магазине; рассказала о моральной дилемме, которую ставит перед ней кукареканье соседского петуха в три часа ночи. Пип рассчитывала отсидеться у матери с неделю, прийти в себя и понять, что делать дальше; но, хотя по идее она была для матери центром всего, вдруг появилось ощущение, что материнские навязчивые опасения и обиды – самодостаточная мини-вселенная. Что для Пип теперь нет, по большому счету, места в ее жизни.