Джон Робертс – Сатурналии (страница 25)
Возле группы лавров я присел на корточки. Я находился в нескольких шагах от поляны, но ветки и зелень кустов были настолько густыми, что мне удавалось рассмотреть немногое. Тогда я лег плашмя и пополз вперед. Оружие больно впилось мне в живот, но это беспокоило меня меньше всего. Люди совершали свои ритуалы в отдаленном тайном месте именно потому, что не желали, чтобы за ними наблюдали глаза непосвященных. Они наказали бы любого, кто подсмотрел бы за ними. Мне вспомнились истории о менадах, диких поклонницах Диониса, которые имели обыкновение разрывать на куски и пожирать любого мужчину, имевшего несчастье наткнуться на их лесные ритуалы. А эти празднующие, кем бы они ни были, похоже, впали в исступление менад.
Когда перед моими глазами осталась лишь последняя низко нависшая ветка, я очень осторожно отвел ее в сторону и впервые ясно увидел тех, кто веселился на поляне.
Посреди нее горел большой костер, взметая высоко в черное ночное небо пламя и искры. Кроме пылающих стволов и связок хвороста я увидел в центре огня то, что, надеюсь, было жертвенными животными, и уловил в воздухе тяжелый запах горящего мяса. Но не костер и его жертвы приковали мое внимание. А женщины.
Единственные мужчины, которых я тут увидел, играли на инструментах и, в отличие от женщин, носили маски, полностью скрывавшие их лица. Все прочие были женщинами: их было около сотни, и танцевали они с безумной страстью. Ни одна не оделась как следует, хотя многие накинули небольшие звериные шкуры, и все в изобилии украсились венками и гирляндами. Никаких детей – младшая из присутствующих, по меньшей мере, достигла брачного возраста. Было тут и несколько старых ведьм, но бо́льшую часть составляли женщины в расцвете лет. Однако самым большим потрясением для меня стало то, что не все здесь были крестьянками.
Когда мимо меня промелькнула первая патрицианка, я подумал, что меня подводит зрение. Потом я начал различать все больше таких женщин. Некоторые могли происходить из благородных плебейских семейств, но нескольких я узнал, и все они были из древних патрицианских фамилий. Первой закружилась перед моими глазами Фауста Корнелия, дочь Суллы, помолвленная с моим другом Милоном. Потом я увидел Фульвию – похоже, здесь она чувствовала себя в своей стихии. И, как я мог бы догадаться, здесь была Клодия, ухитрявшаяся выглядеть спокойной и томной даже посреди такого празднества.
Контраст между госпожами-патрицианками и крестьянскими женщинами оказался намного больше, чем я мог бы себе вообразить. И то, что они сняли одежду, не стерло различий, а сделало их еще более яркими. Крестьянки распустили волосы, чтобы те дико развевались во время танца. Даже самая белокожая из них была смуглее благородных женщин, а их руки и лица были еще темнее тел из-за долгого пребывания на солнце. Их руки и ноги покрывал легкий пушок, а под мышками и между ног у них росли густые волосы.
Сложные прически патрицианок оставались в порядке даже во время самых диких кружений, а кожа, которую они всю жизнь прикрывали от солнца, белела ярче жемчуга. Кроме того, они накрасились дорогой косметикой. По сравнению с большинством крестьянок, широкобедрыми и коренастыми, патрицианки были тонкими и стройными. Но больше всего ошеломляло то, что у них начисто отсутствовали волосы, не считая волос на голове – их удаляли щипчиками, воском и пемзой. Рядом с пылкими сельскими ведьмами с их полуживотными повадками римские Цирцеи выглядели, как полированные статуи из паросского мрамора.
Не прижимайся я так крепко к земле, у меня отвисла бы челюсть. Танцующие передо мной женщины казались представителями разных видов: не похожие друг на друга, как кони не похожи на оленей, связанные лишь увлечением этим разнузданным празднеством. Что сказала мне Клодия всего лишь прошлой ночью? «Я участвую в религиозных обрядах, не разрешенных государством…» Она явно преуменьшала положение дел.
Я почувствовал, что у меня нет причин для удивления или потрясения. Государственная религия была именно такой: культом для широкой публики, с помощью которого можно умилостивить богов и укрепить общество, объединив его с помощью коллективного участия. По всему миру существовали и другие религии и загадочные культы. Время от времени, обычно во время кризиса, мы сверялись с «Книгами Сивилл», и иногда они повелевали нам привезти чужеземного бога, вместе с его культом и ритуалами. Но это происходило лишь после долгих обсуждений с понтификами, и сюда никогда не ввозилось выродившееся азиатское божество. В Риме были разрешены многие религии, при условии, что они благопристойны и не включают в себя запрещенные жертвоприношения или красочные увечья, как при поклонении Кибеле, когда мужчины в религиозном исступлении кастрируют себя и швыряют свои отрезанные гениталии в святилище богини. Нет, у меня по спине поползли мурашки не от природы этого праздника, а от того, что он был местным, а не каким-нибудь экзотическим, вывезенным с эгейского острова или из дальних пределов мира. Священная роща культа находилась не далее чем в часе ходьбы от Рима, и, вероятно, он отправлялся тут бессчетное множество веков. То была религия столь же древняя, сколь поклонение Юпитеру, на собственной земле Юпитера, но не известная огромной массе римского народа, не считая слухов, шепотом передававшихся среди простого люда.
И участие патрицианок… Это, по крайней мере, было не столь удивительно. Богатые, не отказывающие себе в удовольствиях, но закрытые от общественной жизни или любой значительной деятельности, они обычно скучали и всегда первыми подхватывали любую новую религиозную практику, появляющуюся в Риме. А три женщины, которых я узнал, были именно из тех, что стремятся поучаствовать в любом странном культе просто потому, что он достаточно возбуждающий и вырождающийся.
Одна женщина вырвалась из кружащих колец танцовщиц и встала рядом с костром, что-то крича. Она повторяла свой крик до тех пор, пока остальные не замедлили танец и, в конце концов, не замерли. Инструменты смолкли, и эта женщина нараспев произнесла что-то на языке, которого я не понимал, с модуляцией, какая бывает во время молитвы. Ее лицо так исказилось в экстатическом порыве, что я не сразу понял – это Фурия. Ее длинные волосы переплелись с густолиственными виноградными лозами, а на плечи у нее была наброшена освежеванная шкура недавно принесенной в жертву козы. Кровь так же обильно забрызгала ее тело, как недавно украшала мое. В руке она держала жезл с вырезанной на нем извивающейся змеей – один конец этого жезла заканчивался сосновой шишкой, другой – фаллосом.
Я увидел, как гадалка встала между костром и кольцом камней около полутора локтей в поперечнике. Наверное, это и был мундус, через который ведьмы общались с подземными богами.
Празднующие начали передавать друг другу чаши – древние сосуды были разукрашены в смутно знакомом мне стиле, и внезапно я вспомнил старый бронзовый поднос, на который Фурия швыряла свои разнообразные пророческие штуковины. Обильно потеющие, с дикими глазами, поклонницы этой религии как будто не замечали прохлады декабрьской ночи. Какой бы в их чашах ни находился настой, патрицианки поглощали его так же жадно, как и их деревенские сестры.
Мужчины не принимали в этом участия. Теперь я заметил на них, кроме гротескных масок, туго обмотанную вокруг талий ткань, словно призванную скрыть их принадлежность к мужскому полу, временно представив их скопцами ради этого женского ритуала.
Тут вперед вышла одна из крестьянок – она была старше Фурии, и на плечи у нее была наброшена леопардовая шкура, а на руках то ли нарисованы, то ли вытатуированы свернувшиеся кольцами змеи. В одной руке она держала привязь, ведя на ней молодого человека, на котором не было ничего, кроме гирлянды цветов. Этот хорошо сложенный, крепкий и красивый юноша имел идеальную кожу без шрамов и родинок, и я с беспокойством вспомнил быка, которого мы принесли в жертву нынче вечером. Если в юноше и имелся какой-то изъян, то это был его пустой взгляд. Он был то ли законченным фаталистом, то ли слабоумным, то ли его чем-то опоили.
Двое мужчин вышли вперед и схватили юношу за руки сзади. Они подвели его к краю мундуса и заставили встать на колени рядом с дырой, а Фурия протянула что-то женщине в пятнистой шкуре. То был нож, такой же архаичный, как и сам ритуал, почти такой же первобытный, как тела женщин, и даже древнее бронзового кинжала, который я использовал на своем столе в качестве пресс-папье. Рукоять ножа представляла собой потемневший от времени рог какой-то невиданной твари – наверняка такая не бродила по италийскому полуострову со времен аборигенов. Широкое, в форме листа лезвие, было сделано из кремня, края которого были сколотыми волнистыми гранями. Оно было красивым и безжалостно острым.
Я знал, что должен что-то предпринять, но меня парализовало чувство безнадежности. Это были не те женщины, которые с визгом разбежались бы при виде одного-единственного размахивающего кинжалом человека. А мужчины могли держать под рукой оружие. И если одурманенный юноша не собирался бежать, было бы верхом глупости пытаться его унести. Возможно, будь это маленький ребенок, я мог бы добавить к совершенным нынче ночью глупостям попытку спасти его. Мне хотелось бы так думать.