реклама
Бургер менюБургер меню

Джон Кутзее – Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время (страница 90)

18

Она подносит к губам маленькую, младенческую, пожалуй, руку матери.

– Глупости, – говорит она. – Теперь ма должна отдохнуть. Я буду здесь – вдруг я понадоблюсь ма.

Она собирается провести ночь у постели матери, однако дежурный врач ее отговаривает. Матери ничто не грозит, говорит он; за ее состоянием будет следить медицинский персонал; ей дадут снотворное, и она проспит до утра. Она же, Марго, дочерний свой долг исполнила, намучилась при этом, и самое для нее лучшее – как следует отоспаться. Ей есть где остановиться?

У нее живет в Кейптауне кузен, отвечает Марго, она может остановиться у него.

Доктор намного старше ее, небритый, с мешками под темными глазами. Он назвался, однако она имя его сразу забыла. Возможно, еврей, хотя может быть кем угодно. От него попахивает табачным дымом; из нагрудного кармана его торчит синяя пачка сигарет. Верит ли она его заверениям насчет того, что матери ничто не грозит? Да, верит; но она всегда была склонна верить врачам, тому, что они говорят, даже если понимала, что слова их основываются на одних лишь догадках, – и потому вере своей не доверяет.

– Вы совершенно уверены, что ей не грозит никакая опасность, доктор? – спрашивает она.

Доктор устало кивает. Совершенно! Что вообще совершенно в делах человеческих?

– Чтобы как следует заботиться о матери, вы должны позаботиться о самой себе, – говорит он.

К глазам ее подступают слезы, в том числе и слезы жалости к себе. Ей хочется взмолиться: «Позаботьтесь о нас обеих!» Она готова пасть в объятия этого чужого ей человека – пусть он прижмет ее к себе, пусть утешит.

– Спасибо вам, доктор, – говорит она.

Лукас едет сейчас по одной из дорог Северо-Капской провинции, связаться с ним невозможно. Она находит телефон-автомат, звонит кузену Джону.

– Сейчас приеду, – говорит Джон. – Живи у нас сколько потребуется.

В Кейптауне она не была уже много лет. А в Токаи, пригороде, где живут Джон и его отец, не была никогда. Дом их стоит за высоким деревянным забором, пахнущим отсырелыми досками и машинным маслом. Ночь темная, дорожка от калитки к дому не освещена; Джон берет ее за руку.

– Имей в виду, – говорит он, – у нас не прибрано.

За входной дверью ее ждет дядя. Он испуганно здоровается с ней. Дядя ведет себя, как это принято у встревоженных чем-то Кутзее: говорит быстро, то и дело ерошит пальцами волосы.

– Ма чувствует себя хорошо, – сообщает она, – это всего лишь приступ.

Однако дядя успокаиваться не желает, он уже настроился на трагедию.

Джон проводит ее по дому. Дом мал, тесен, освещен плохо, пахнет мокрой газетой и жареным беконом. Если бы ей позволили похозяйничать здесь, она содрала бы мрачные шторы и заменила их чем-нибудь полегче и поярче; но, разумеется, в этом мире правят мужчины, и хозяйничать здесь ей никто не позволит.

Джон показывает ей комнату, в которой она будет жить. Сердце ее падает. Ковер покрыт пятнами – похоже, масляными, старыми. У стены стоит низкая, узкая кровать, рядом с ней письменный стол, на нем – куча-мала из книг и листов бумаги. На потолке неоновая лампочка – точно такая же была в ее отельном офисе, пока она не добилась, чтобы повесили другую.

Все здесь кажется окрашенным в один цвет: бурый, переходящий, светлея, в тусклую желтизну, а темнея – в пыльную серость. Интересно, сколько лет в этом доме не прибирались, не прибирались по-настоящему?

Обычно здесь спит он, поясняет Джон. Постельное белье он сменил; освободил для нее два ящика комода. Удобства – по другую сторону коридора.

Она осматривает и удобства. В уборной грязно, унитаз покрыт пятнами и пахнет застарелой мочой.

Со времени отъезда из Кальвинии она только и съела что плитку шоколада. И теперь умирает от голода. Джон предлагает ей то, что он называет французским тостом – хлеб, который жарят, окунув предварительно в сырое яйцо. Она съедает три кусочка. А еще он наливает ей чаю с молоком; чай оказывается кислым, однако она его все равно выпивает.

В кухню заглядывает дядя – он в пижамной куртке, но брюк еще не снял.

– Пришел попрощаться на ночь, Марджи, – говорит он. – Крепкого тебе сна. Не позволяй блохе кусаться.

С сыном он на ночь не прощается. И вообще старается не смотреть в его сторону. Уж не поругались ли они?

– Мне что-то не по себе, – говорит она Джону. – Может, погуляем? Я целый день просидела в машине «скорой помощи».

Он ведет ее по ярко освещенным улицам пригорода. Дома, мимо которых они проходят, больше и лучше, чем дом Джона.

– Тут раньше поля простирались, – говорит он. – Потом их разбили на участки и продали застройщикам. А наш дом был коттеджем, в котором жили работники здешней фермы. Потому он и построен кое-как. Все протекает: крыша, стены. Я все свободное время занимаюсь ремонтом. Напоминаю самому себе мальчика, затыкающего пальцем дырку в плотине.

– Да, теперь я понимаю, чем тебе так понравился Мервевилль. В Мервевилле, по крайней мере, дожди не идут. Но почему ты не купишь здесь, в Кейпе, дом получше? Напиши книгу. Бестселлер. Получишь кучу денег.

Это всего лишь шутка, однако он принимает ее всерьез.

– Я не умею писать бестселлеры, – говорит он. – Слишком мало знаю о людях, о их фантазиях. Да и не создан я для этого.

– Для чего?

– Для жизни богатого, преуспевающего писателя,

– Тогда для чего же ты создан?

– В точности для того, что имею. Для того, чтобы жить со стареющим отцом в доме с протекающей крышей, который стоит посреди пригорода для белых.

– Это просто слова, глупые и безвольные. Это в тебе Кутзее говорит. Ты можешь, если захочешь, изменить свою жизнь хоть завтра.

Здешние собаки не одобряют незнакомых людей, которые бродят ночами по улицам, препираясь. Хоровой лай их становится оглушающим.

– Послушал бы ты себя, Джон, – гневно продолжает она. – Такую чушь несешь! Если ты не одумаешься, то скоро обратишься в зануду, которому только одно и нужно – сидеть в своем углу и чтобы никто его не трогал. Ладно, давай возвращаться. Мне завтра рано вставать.

Спит она плохо – матрас жесткий, неудобный. Еще до рассвета она встает, заваривает для всех троих кофе, жарит тосты. К семи утра они уже едут, затиснувшись в кабину «датсуна», в больницу «Гроте Схур».

Оставив Джека и его сына в приемной, она идет к матери, однако в палате ее не находит. Ночью у матери случился еще один приступ, говорит дежурная сестра, ее перевели в интенсивную терапию. Ей, Марго, придется подождать в приемной, доктор придет туда и все ей расскажет.

Она возвращается к Джеку и Джону. Приемная уже заполняется людьми. Напротив них сидит женщина, голова ее обмотана вязаным шерстяным пуловером, покрытым запекшейся кровью и закрывающим один ее глаз. На женщине коротенькая юбка и резиновые сандалии; от нее пахнет несвежими простынями и крепленым вином; она негромко постанывает.

Марго старается не смотреть в ее сторону, однако женщине явно не терпится с кем-нибудь сцепиться.

– Waarna loer jy? – рявкает она: Чего пялишься? – Jou moer![135]

Она, Марго, опускает глаза.

Если мать выживет, ей на следующий месяц исполнится шестьдесят восемь. Шестьдесят восемь лет безупречной жизни, безупречной и счастливой. Достойная женщина, с какой стороны ни взгляни: достойная мать, достойная жена, пусть и рассеянная и склонная беспокоиться по пустякам. Из тех женщин, которых мужчинам так легко любить, потому что они явно нуждаются в защите. А теперь она оказалась в этом свинарнике. Jou moer! – какая грязь. Нет, надо будет при первой же возможности перевести ее в частную клинику, каких бы денег это ни стоило.

«Птичка моя» – так называл ее отец: my tortelduifie – моя голубка. Птичка, которая предпочитала не покидать свою клетку. Она, Марго, повзрослев, стала казаться себе рядом с матерью слишком большой, громоздкой. «Кто же меня такую полюбит? – думала она. – Кто назовет своей голубкой?»

Кто-то легко постукивает ее по плечу.

– Миссис Йонкер? – молоденькая, свеженькая сестра. – Ваша матушка очнулась, спрашивает вас.

– Пойдемте, – говорит она. Джек и Джон следуют за ней.

Мать в сознании, она спокойна – настолько спокойна, что кажется отчужденной. Кислородную маску заменила вставленная в нос трубка. Глаза обесцветились, обратились в плоские серые камушки.

– Марджи? – шепчет она.

Марго прикасается губами к ее лбу.

– Я здесь, ма, – произносит она.

Входит доктор, тот же самый, только надевший очки в темной оправе. «Кристиан» – значится на его нагрудной табличке[136]. Он дежурил вчера во второй половине дня, дежурит и сегодня утром.

У ее матери случился сердечный приступ, говорит доктор Кристиан, однако сейчас ее состояние стабильно. Она очень слаба. Приходится проводить электрическую стимуляцию сердца.

– Я хотела бы перевести ее в частную клинику, – говорит она, – в какое-нибудь место поспокойнее.

Доктор качает головой. Невозможно, говорит он. Он не может дать на это согласие. Разве что через несколько дней, когда больной станет лучше.

Она не настаивает. Джек склоняется к сестре, бормочет слова, расслышать которые она не может. Глаза матери открыты, губы движутся, кажется, что она отвечает. Двое стариков, ни в чем не повинных, родившихся в давние времена, им не место в этой стране, ставшей такой шумной, такой озлобленной.

– Джон? – говорит она. – Ты не хочешь поговорить с ма?

Джон качает головой.