Джон Кутзее – Элизабет Костелло (страница 20)
– Я не знакома с Тедом Хьюзом, – отвечает Элизабет, – поэтому не могу вам сказать, какой он фермер. Но позвольте мне попытаться ответить на ваш вопрос на другом уровне.
У меня нет оснований полагать, что Хьюз верит в уникальность своей рачительности по отношению к животным. Напротив, я подозреваю, что он считает, будто восстанавливает рачительность, свойственную нашим далеким предкам, но утраченную нами (он рассматривает эту утрату в эволюционном, а не в историческом плане, но это другой вопрос). Я бы высказала предположение, что, по его мнению, его взгляд на животных во многом совпадает со взглядом охотников эпохи палеолита.
Это ставит Хьюза в один ряд с поэтами, которые прославляют примитивное и не принимают западнической склонности к абстрактной мысли. В один ряд с Блейком и Лоуренсом, Гэри Снайдером в Соединенных Штатах или Робинсоном Джефферсом[48]. Включая и Хемингуэя в его период увлечения охотой и боем быков.
Мне кажется, что бой быков дает нам ключ. Они говорят: убивайте животное, как хотите, но сделайте из этого соревнование, ритуал, почитайте вашего противника за его силу и отвагу. Ешьте его после победы над ним, чтобы его сила и смелость перешли в вас. Загляните ему в глаза, прежде чем убить, а потом поблагодарите. Пойте песни про него.
Мы можем назвать это примитивизмом. Такую позицию легко критиковать, высмеивать. Она глубоко мужская, мужественная. Ее ответвлениям в политику доверять не следует. Но когда все сказано и сделано, на этическом уровне от всего этого ритуала остается что-то привлекательное.
Однако она к тому же непрактична. Невозможно накормить четыре миллиарда людей усилиями матадоров или охотников на оленей, вооруженных луками и стрелами. Нас стало слишком много. Нет времени на то, чтобы отдавать дань уважения и чести всем животным, которые нужны нам, чтобы прокормиться. Нам требуются фабрики смерти, нам нужны животные для этих фабрик. Чикаго показало нам путь: на примере чикагских боен нацисты учились перерабатывать тела.
Но позвольте мне вернуться к Хьюзу. Вы говорите: несмотря на все свои примитивистские уловки, Хьюз – мясник, и что мне делать в его обществе?
Я бы ответила так: писатели учат нас в большей степени, чем сами это осознают. Воплощаясь в ягуара, Хьюз показывает нам, что мы тоже можем воплощаться в животных, используя некую химию, называемую поэтическим воображением; воображение смешивает дыхание и сознание способом, который никто еще не сумел объяснить и никогда не сможет объяснить. Он показывает нам, как поместить это живое тело в существо внутри нас. Когда мы читаем стихотворение о ягуаре, когда вспоминаем его потом в спокойной обстановке, мы на короткое время становимся ягуаром. Он шевелится внутри нас, он занимает наше тело, он становится нами.
Пока все в порядке. Я не думаю, что Хьюз не согласился бы с тем, что я сказала. В немалой степени это напоминает смесь шаманизма, одержимости духами, архетипической психологии, приверженцем которых он сам и является. Иными словами, примитивистский опыт (пребывание один на один с животным), примитивистские стихи и примитивистская теория поэзии говорят в мою пользу.
Кроме того, это та разновидность поэзии, с которой могут чувствовать себя комфортно охотники и люди, которых я называю экологическими менеджерами. Когда поэт Хьюз стоит перед клеткой с ягуаром, он смотрит на отдельного ягуара и одержим жизнью этого отдельного ягуара. Иначе и быть не может. Ягуары в целом, подвид ягуаров, представление о ягуаре не смогут тронуть его, потому что мы не умеем сопереживать абстракциям. И тем не менее стихотворение, которое пишет Хьюз, посвящено «ягуарности», воплощенной в данном ягуаре. Так же как, когда он позднее пишет замечательные стихотворения о лососе, они говорят о лососях как временных обитателях жизни лосося, биографии лосося. Так что, несмотря на яркость и приземленность поэзии, в ней остается что-то платоническое.
В экологическом видении лосось, речные водоросли и водные насекомые взаимодействуют с землей и погодой в огромном сложном танце. Целое больше суммы слагаемых. В танце каждый организм играет свою роль, и именно эти множественные роли, а не отдельные существа, играющие их, участвуют в танце. Что же касается самих исполнителей, то мы не должны обращать на них никакого внимания, пока они самообновляются, пока они делают свое дело.
Я назвала это платонизмом и делаю это еще раз. Наш глаз видит само существо, но наш разум – систему взаимодействий, земным, материальным воплощением которой это существо и является.
В этом положении заключена страшная ирония. Экологическая философия, которая учит нас жить бок о бок с другими существами, оправдывает себя, взывая к некой идее, идее более высокого порядка, чем любое живое существо. К идее, которая в конечном счете (и в этом-то и состоит сокрушительный выверт иронии) утверждает, что ни одно живое существо, кроме человека, не способно мыслить. Каждое живое существо борется за свою собственную отдельную жизнь, отказываясь самим фактом борьбы принять идею о том, что лосось или мошка в порядке важности стоят на более низкой ступени, чем идея лосося или идея мошки. Но когда мы видим лосося, борющегося за свою жизнь, мы говорим, что он запрограммирован на борьбу, мы вместе с Фомой Аквинским говорим, что лосось замкнут в круге природного рабства, мы говорим, что у него отсутствует самосознание.
Животные не верят в экологию. Даже этнобиологи не утверждают этого. Даже этнобиологи не говорят, что муравей приносит себя в жертву ради продолжения вида. То, что они говорят, имеет немного другой смысл: муравей умирает, и цель его смерти есть продолжение вида. Продолжение вида есть сила, которая действует через индивида, но которую индивид не в состоянии понять. Таким образом, идея является врожденной, и муравей руководствуется ею в том же смысле, в каком компьютер руководствуется программой.
Мы, менеджеры экологии (прошу прощения за то, что продолжаю таким образом и выхожу за рамки вашего вопроса – я закончу через несколько секунд), мы, менеджеры, понимаем великий танец, а потому можем решать, сколько форелей можно выловить и сколько ягуаров посадить в клетки, не нарушая баланса танца. Единственный организм, жизнью и смертью которого мы не претендуем распоряжаться, это человек. Почему? Потому что человек иной. Человек понимает этот танец, тогда как другие танцоры – нет. Человек существо интеллектуальное.
Она говорит, а его мысли разбегаются. Он уже слышал это прежде, этот ее антиэкологизм. Со стихами про ягуаров нет проблем, думает он, но ты не заставишь свору австралийцев, стоящих вокруг овцы и слушающих ее дурацкое блеяние, писать о ней стихи. Не это ли и есть самое подозрительное во всей суете вокруг защиты прав животных: этим деятелям приходится выезжать на спинах задумчивых горилл, сексуальных ягуаров, милашек-панд потому, что истинный предмет их озабоченности – курицы и свиньи, не говоря уже о белых крысах или креветках – общественному мнению не интересен.
Вопрос задает Элейн Маркс, которая вчера перед лекцией произнесла вступительное слово.
– Вы в своей лекции говорили, что для оправдания нерелевантных различий (Есть ли разум у этого существа? Наделено ли это существо даром речи) между Homo и, например, другими приматами в недобросовестных целях использовались разные критерии.
В то же время сам факт, что вы можете приводить аргументы против такой логики, доказывает ее несостоятельность, означает, что вы имеете определенную веру в силу логики, истинной логики, в отличие от логики ложной.
Позвольте мне конкретизировать мой вопрос ссылкой на Лемюэля Гулливера. В «Путешествиях Гулливера» Свифт дает нам картинку утопии разума, страны так называемых гуигнгнмов, но выясняется, что в ней нет места для Гулливера, который волею Свифта являет собой максимальное приближение к нам, его читателям. Но кто из нас захотел бы жить в стране гуигнгнмов с ее рациональным вегетарианством, рациональным правительством, рациональным подходом к любви, браку и смерти? Да та же самая лошадь – разве она захочет жить в таком абсолютно зарегулированном, тоталитарном обществе? Для нас более насущен вопрос: а каковы достижения абсолютно зарегулированных обществ? Разве не факт, что они либо разваливаются, либо милитаризуются?
Суть моего вопроса вот в чем: не требуете ли вы слишком многого от человечества, когда просите нас жить без эксплуатации видов, без жестокости? Разве для человека не характернее принимать наше собственное представление о гуманности – даже если оно означает согласие с существованием плотоядных иеху внутри нас, – чем жить на манер Гулливера, который тщетно жаждет достигнуть недостижимого состояния? И эта недостижимость легко объяснима: такое состояние не отвечает природе Гулливера, а именно человеческой природе.
– Интересный вопрос, – отвечает его мать. – Для меня Свифт увлекательный писатель. Например, его «Скромное предложение». Каждый раз, когда существует чуть не всеобщее согласие относительно смысла той или иной книги, у меня ушки на макушке. Что касается «Скромного предложения», то все сходятся в том, что Свифт не имеет в виду то, что говорит или вроде бы говорит. Он говорит или вроде бы говорит, что ирландские семьи могли зарабатывать на жизнь, выращивая детей для стола их английских хозяев. Но мы говорим, что он не мог это иметь в виду, потому что мы все знаем: убивать и есть человеческих младенцев – чудовищная жестокость. В то же время, если подумать, продолжаем мы, англичане уже в некотором роде убивают детей, позволяя им голодать. Так что, если подумать, англичане уже и без того чудовищно жестоки.