Джон Кутзее – Элизабет Костелло (страница 16)
– Случаются мгновения, – говорит его мать, – когда я знаю, что такое быть трупом. Это знание вызывает у меня отвращение. Наполняет меня ужасом; я уклоняюсь от этого знания, отказываюсь размышлять над этим.
У всех нас случаются такие моменты, в особенности с возрастом. Это знание не абстрактно – «Все человеческие существа смертны. Я человеческое существо, поэтому я смертна», – а материально. На минуту мы становимся этим знанием. Мы переживаем невозможное: мы переживаем собственную смерть, оглядываемся на нее, но оглядываемся только так, как может оглядываться мертвец.
Когда я, отягощенная этим знанием, знаю, что я умру, – что́ я знаю в терминологии Нагеля? Знаю ли я, что такое для меня – быть трупом, или же я знаю, что такое для трупа – быть трупом? Различие представляется мне тривиальным. Я знаю, что труп не может знать: его нет, он не знает ничего и никогда не будет знать больше. На мгновение, прежде чем моя структура знания в панике рассыпается, я жива внутри этого противоречия, жива и мертва одновременно.
Норма чуть слышно фыркает. Он находит ее руку, сжимает.
– Вот на какого рода мысль способны мы, человеческие существа, но мы способны пойти даже дальше, если заставим себя или если нас заставит кто-то другой. Но мы противимся давлению со стороны и редко заставляем себя делать что-то; мы думаем о собственном пути в смерть, только когда сталкиваемся с ней лицом к лицу. И теперь я спрашиваю: если мы способны представить собственную смерть, то почему, черт побери, мы не можем представить себе собственное воплощение в летучую мышь?
Что значит быть мышью? Прежде чем мы сможем ответить на этот вопрос, считает Нагель, мы должны через восприятие потребностей летучей мыши почувствовать, что такое быть летучей мышью. Но он ошибается; или, по меньшей мере, направляет нас на ложный путь. Быть живой летучей мышью означает обладать полнотой бытия; быть в полной мере мышью – то же самое, что быть в полной мере человеком. А это равносильно обладанию полнотой бытия. Возможно – бытия летучей мыши в первом случае, и бытия человека во втором; но это вторичные соображения. Обладать полнотой бытия означает жить как тело-душа. Одно из названий ощущения полноты бытия –
Быть живым означает быть живой душой. Животное – а мы все животные – есть воплощенная душа. Именно это видел Декарт, но по своим собственным соображениям предпочел отрицать. Животное, сказал Декарт, живет, как живет машина. Животное всего лишь механизм, который его составляет; если у него есть душа, то в том же смысле, в каком у машины есть аккумулятор, который посылает ток, чтобы механизм двигался; но животное не есть воплощенная душа, и качество его жизни не есть радость.
Cogito, ergo sum[38] – таково его знаменитое изречение. Эта формула всегда вызывала у меня некоторые возражения. Она подразумевает, что живое существо, которое не делает то, что мы называем «мыслить», есть существо как бы второго класса. Мышлению, полаганию я противопоставляю полноту, воплощение, ощущение бытия – не осознание себя самого как своего рода смутно рассуждающей машины, обдумывающей мысли, а напротив, ощущение – весьма эмоциональное ощущение – себя телом с конечностями, имеющим пространственное измерение, ощущение себя живым для мира. Полнота, о которой мы говорим, резко контрастирует с ключевым положением Декарта, которое отдает пустотой: наводит на мысль о горошине, болтающейся в стручке [39].
Полнота бытия есть состояние, которое трудно обеспечивать в заключении. Заключение в тюрьму есть форма наказания, предпочитаемая на Западе, который старается изо всех сил навязать эту форму всему миру, он утверждает, что все другие формы наказания (избиения, пытки, калечение, предание смерти) – жестокие и неестественные. Что это говорит нам о нас самих? Мне это говорит о том, что свобода тела передвигаться в пространстве выбрана целью потому, что, ограничивая чужую свободу, разум может наиболее мучительным и эффективным образом ущемлять существование другого. И как раз на существ, которые менее всего приспособлены переносить заключение (на существ, менее всего отвечающих декартовому представлению о душе как о заточенной в стручке горошине, для которой само понятие заточения не имеет смысла), это средство оказывает наиболее разрушительное воздействие: в зоопарках, в лабораториях, институтах, где отсутствует поток радости не то что от возможности пользоваться своим телом, а даже просто от воплощенного бытия.
Мы не должны задавать себе вопрос, имеем ли мы что-то общее – разум, самоощущение, душу – с другими животными. (Если нет, то, как следствие, мы имеем право поступать с ними, как нам нравится – поместить в заключение, убить, обесчестить их останки.) Я возвращаюсь к лагерям смерти. Самый страшный их кошмар, кошмар, который убеждает нас: то, что происходило там, было преступлением против человечества, – состоит в том, что убийцы, хотя и принадлежали к одному виду с жертвами, обращались с ними как со вшами. Это слишком абстрактно. Кошмар в том, что убийцы, как и все остальные, не желали представлять себя на месте жертв. Они говорили: «Это
Иными словами, они затворили свои сердца. Сердце – это вместилище такой способности, как
Вопреки Томасу Нагелю, который, вполне возможно, хороший человек, вопреки Фоме Аквинскому и Рене Декарту, симпатизировать которым у меня меньше оснований, нет пределов той степени, в какой мы можем воображать себя другим существом. Если хотите доказательства, то подумайте вот над чем. Несколько лет назад я написала книгу «Дом на Экклс-стрит». Чтобы написать ее, мне пришлось представить себя Марион Блум. Мне это либо удалось, либо нет. Если не удалось, то я не могу понять, почему вы пригласили меня сегодня сюда. Как бы то ни было, суть в том, что
Я возвращаюсь в последний раз к местам смерти вокруг нас, местам боен, на которые мы громадным всеобщим усилием закрываем наши сердца. Каждый день новый холокост, но, насколько я вижу, наша мораль не восстает против этого. Мы не чувствуем себя запятнанными. Мы, кажется, можем делать что угодно и оставаться чистыми.
Мы показываем на немцев, поляков и украинцев, которые и знали, и не знали о жестокостях, творящихся вблизи них. Мы хотим думать, что последствия этой особой формы неведения оставили свой след в их душах. Мы хотим думать, что в ночных кошмарах к ним возвращаются те, кому они отказывались сострадать. Мы хотим думать, что они просыпались измотанные по утрам и умирали от поедавшего их рака. Но, вероятно, все было не так. Свидетельства указывают на противоположное: мы можем сделать что угодно, и нам это сойдет с рук; наказания нет.
Странная концовка, думает он. Только когда она снимает очки и складывает свои бумаги, начинаются аплодисменты, но они рассеянные. Странная концовка странного разговора, плохо выверенная, плохо аргументированная. Нет ее métier [40], нет аргументации. Не следовало ей приезжать.
Норма поднимает руку, пытаясь привлечь внимание декана факультета гуманитарных наук, который председательствует на собрании.
– Норма! – шепчет он, взволнованно качая головой. – Нет!
– Почему? – шепчет она в ответ.
– Прошу тебя, – шепчет он, – не здесь, не сейчас!
– В пятницу в полдень состоится развернутая дискуссия по мотивам лекции нашей знаменитой гостьи – подробности вы узнаете из программки, – но миз Костелло любезно согласилась ответить на один-два вопроса из зала. Итак?.. – Декан оглядывает аудиторию призывным взглядом. – Да! – говорит он, узнав кого-то, сидящего сзади.
– У меня есть право! – шепчет Норма ему в ухо.