Джон Кутзее – Элизабет Костелло (страница 15)
Позвольте мне перечислить вам, чему обезьяны на Тенерифе научились от их учителя Вольфганга Кёлера, в частности Султан, лучший из его учеников, в определенном смысле прототип Красного Петера.
Султан находится один в своем загоне. Он голоден: если прежде еду ему доставляли регулярно, то теперь эти доставки необъяснимо прекратились.
Человек, который кормил его, а теперь перестал, натягивает провод над загоном в трех метрах над землей и подвешивает к нему связки бананов. И затаскивает в загон три деревянных ящика. После этого он исчезает, закрывает за собой дверь, хотя и остается где-то в пределах видимости, потому что запах его доносится в загон.
Султан знает: теперь он должен думать. Для этого тут и подвешены бананы. Бананы здесь, чтобы заставить его думать, заставить его напрячь мозг до предела возможностей. Но о чем он должен думать? Он должен думать: почему человек не дает мне есть? Он должен думать: что я сделал? Почему он перестал меня любить? Он должен думать: почему ему больше не нужны эти ящики? Но ни одна из этих мыслей не думается как нужно. Даже более сложная мысль неверна (например: что со мной не так, какое ложное представление обо мне возникло у него и привело к мысли о том, что мне легче добраться до бананов, висящих на проводе, чем до тех, которые лежат на полу?). Правильная мысль будет такой: как использовать ящики, чтобы добраться до бананов?
Султан подтаскивает ящики под бананы, ставит их один на другой, забирается на построенную башню и достает бананы. Он думает: теперь человек перестанет наказывать меня?
Ответ: не перестанет. На следующий день человек подвешивает новую связку бананов к проводу, но еще наполняет ящики камнями – теперь они слишком тяжелы, тащить их невозможно. Нужно думать: зачем он наполнил ящики камнями? Я должен думать: как использовать ящики, чтобы добраться до бананов, несмотря на то что они наполнены камнями?
И тут становится ясно, как действует мозг человека.
Султан выкидывает камни из ящиков, сооружает башню, забирается на нее, стаскивает бананы.
Пока у Султана в голове неправильные мысли, в желудке у него пусто. Он голодает, пока приступы голода не становятся слишком сильными, слишком насущными, и тогда он вынужден думать правильно, а именно, как дотянуться до бананов. Таким образом, умственные способности шимпанзе проверяются по максимуму.
Человек бросает связку бананов в метре от проволочной клетки. В клетку засовывает палку. Неправильная мысль такова: почему он перестал подвешивать бананы на провод? Неправильная мысль (точнее, правильная неправильная мысль) такова: как использовать три ящика, чтобы достать бананы? Правильная мысль такова: как воспользоваться палкой, чтобы достать бананы?
На каждом этапе Султана вынуждают обдумывать все менее интересные мысли. От отвлеченных рассуждений (Почему люди так себя ведут?) его безжалостно опускают до более низких, практических, инструментальных логических построений (Как воспользоваться этим, чтобы получить то-то?) и, таким образом, подводят его к признанию себя в первую очередь организмом, имеющим аппетит, подлежащий удовлетворению. Хотя вся его история с того времени, когда застрелили его мать и схватили его самого, включая путешествие в клетке к заключению в этой островной тюрьме и садистским играм, которые тут разыгрывают вокруг еды, наводит его на вопросы о справедливости в мире и месте в нем этого пенитенциарного заведения, – тщательно составленный психологический распорядок уводит его в сторону от этики и метафизики в более скромные пределы практического мышления. И каким-то образом он, пробираясь дюйм за дюймом по этому лабиринту принуждения, манипуляций и коварства, должен понять, что он ни в коем случае не имеет права опускать руки, потому что на его плечах лежит ответственность: он здесь представляет весь обезьяний род. От того, насколько успешным будет его выступление, зависят судьбы его братьев и сестер.
Вольфганг Кёлер, возможно, был хорошим человеком. Хорошим человеком, но не поэтом. Поэт как-нибудь отразил бы ту минуту, когда плененные шимпанзе ходили вприпрыжку кругами по лагерю, да что говорить – ходили, как военный оркестр, некоторые из них голые, как в день своего рождения, некоторые в повязках или старом тряпье, которое они подобрали, некоторые с каким-то хламом в руках.
(В книге Кёлера, которую я читала, взяв в библиотеке, какой-то негодующий читатель написал на полях в этом месте: «Антропоморфизм!» Животные не могут маршировать, хочет сказать он, они не могут одеваться, потому что не понимают смысла «маршировать», не понимают смысла «одеваться».)
Ничто в их прежней жизни не приучило обезьян смотреть на себя со стороны, словно глазами субъекта, которого не существует. Таким образом, как полагает Кёлер, тряпье и хлам нужны не для создания какого-то визуального эффекта, потому что они якобы
В глубине своего существа Султан не интересуется проблемой бананов. На ней его заставляют сосредоточиться только целенаправленные силы установленного распорядка. Вопрос, который по-настоящему занимает его, как он занимает крысу, кота и любое другое животное, оказавшееся в аду лаборатории или зоопарка, состоит вот в чем: где мой дом и как вернуться туда?
Огромный путь пройден от того печального марша по лагерю на Тенерифе до обезьяны Кафки в смокинге, с галстуком-бабочкой и пачкой бумаг, на которых записана лекция. Далеко же ушел Красный Петер! Но мы обязаны спросить: что́ он вынужден был отдать в обмен на достигнутое им невероятно стремительное развитие интеллекта, в обмен на его владение этикетом лектора и научной риторикой? Ответ таков: многое, включая потомство, преемственность. Если у Красного Петера есть какой-то здравый смысл, то он не станет обзаводиться наследством. Потому что совместно с безнадежной, полубезумной самкой, с которой его тюремщики в рассказе Кафки пытаются его спарить, он может породить только чудовище. Трудно представить себе ребенка Красного Петера, как трудно представить и ребенка самого Кафки. Гибриды стерильны. Или должны быть стерильны; а Кафка и себя, и Красного Петера считал гибридами, чудовищными мыслящими машинами, необъяснимым образом установленными на страдающих телах животных. Взгляд Кафки, который мы видим на всех его сохранившихся фотографиях, это взгляд чистого удивления: удивления, недоумения, тревоги. Кафка среди всех людей самый незащищенный в своем человеколюбии.
– Она заговаривается, – говорит Норма рядом с Джоном.
– Что?
– Она заговаривается. Она потеряла нить.
– Есть философ по имени Томас Нагель[37], – продолжает Элизабет Костелло, – который задал вопрос, ставший знаменитым в профессиональных кругах: каково это – быть летучей мышью?
Только представить себе, что такое жить жизнью летучей мыши, говорит мистер Нагель… только представить, что вы ночи напролет летаете в поисках насекомых, которых ловите ртом, ориентируетесь по слуху, а не по зрению, а когда для нас наступает день, висите головой вниз… Но только представить недостаточно, поскольку нам это говорит всего лишь о том, что такое вести себя, как летучая мышь. Тогда как на самом деле мы хотим знать, что это такое – быть летучей мышью в том смысле, в каком летучая мышь есть летучая мышь; но это недостижимо, потому что наш мозг не годится для такой задачи: наш мозг – это не мозг летучей мыши.
Нагель представляется мне умным человеком, не отталкивающим. Он даже наделен чувством юмора. Но его отрицание нашей возможности постичь, что такое быть кем-то другим, не принадлежащим к нашему виду, представляется мне трагически ограничительным. Ограничительным и ограниченным. Для Нагеля летучая мышь есть категорически чужеродное существо, может быть, не более чужеродное, чем марсианин, но уж конечно, более чужеродное, чем любое человеческое существо (в особенности, я бы сказала, если этим человеческим существом был коллега, ученый-философ).
Таким образом, мы образовали континуум, который тянется от марсианина на одном конце до летучей мыши, до собаки, до обезьяны (однако не до Красного Петера), до человеческого существа (однако не до Франца Кафки) – на другом; и с каждым нашим шагом по континууму от летучей мыши до человека, говорит Нагель, ответ на вопрос: «Что значит для X быть X?» становится все более очевидным.
Я знаю, что Нагель использует летучих мышей и марсиан только как вспоможение, чтобы поставить собственные вопросы о природе сознания. Но, как и у большинства писателей, у меня буквалистский склад ума, поэтому я хочу остановиться на летучей мыши. Когда Кафка пишет об обезьяне, я считаю, что он в первую очередь пишет об обезьяне. Когда Нагель пишет о летучей мыши, я считаю, что он в первую очередь пишет о летучей мыши.
Сидящая рядом Норма издает раздраженный вздох – такой тихий, что слышит его только Джон. Правда, вздох и предназначался только ему.