18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Джон Кутзее – Элизабет Костелло (страница 13)

18

Лекции обычно начинают с шутливых замечаний, которые имеют целью привести аудиторию в раскованное состояние. Сравнение, которое я сейчас привела, сравнение меня с обезьяной Кафки, можно воспринимать как такое шутливое замечание, имеющее целью привести вас в раскованное состояние, донести до вас: я обычный человек, не бог и не обезьяна. Даже те из вас, кто читал этот рассказ Кафки про обезьяну, которая выступает перед человеческими существами, и увидел в нем аллегорию выступления еврея Кафки перед неевреями, может быть, тем не менее – ввиду того, что я не еврейка – оказали мне любезность и приняли это сравнение за чистую монету, а иным словом – иронически.

Я сразу же хочу заявить, что имела намерение использовать мое замечание – замечание о том, что мои чувства идентичны чувствам Красного Петера, – иначе. Я не собиралась вкладывать в него иронический смысл. Оно означает то, что в нем сказано. Я говорю то, что имею в виду. Я старая женщина. У меня уже нет времени говорить не то, что я имею в виду.

Его мать не умеет подавать свои мысли. Даже если она читает собственные рассказы, ей не хватает выразительности. В детстве это всегда вызывало у него недоумение: женщина, которая зарабатывает на жизнь написанием книг, не умеет толком рассказать историю на ночь.

Он чувствует: из-за монотонности ее речи, из-за того, что она не отрывает глаз от страницы, ее слова не оказывают желаемого действия. Тогда как он, зная ее, чувствует, что у нее на уме. Он не ждет с нетерпением того, что будет дальше. Он не хочет слышать слов матери о смерти. Более того, у него сильное ощущение, что ее аудитория – которая все же в основном состоит из молодых людей – еще меньше хочет слышать о смерти.

– Излагая сегодня мои мысли о животных, – продолжает она, – я окажу вам уважение и опущу ужасные подробности их жизней и смертей. Хотя у меня нет оснований считать, что ваши мысли занимает в первую очередь то, что в этот момент делают с животными на производственных предприятиях (у меня язык не поворачивается и дальше называть их фермами), на скотобойнях, траулерах, в лабораториях, повсюду в мире, я принимаю как данность, что вы не сомневаетесь в моих писательских способностях изобразить эти ужасы, донести их до вас с достаточной убедительностью и на этом остановиться, я хочу только напомнить вам, что ужасы, которые я здесь опускаю, находятся тем не менее в центре внимания этой лекции.

Между 1942 и 1945 годами несколько миллионов человек были убиты в концентрационных лагерях Третьего рейха: в одной только Треблинке более полутора миллионов, а может, и все три миллиона. От этих цифр немеет мозг. У нас есть только одна собственная смерть; мы можем осознать смерти других только по одной за раз. В уме мы могли бы досчитать до миллиона, но мы не в состоянии досчитать до миллиона смертей.

Люди, которые жили в местности близ Треблинки – по большей части поляки, – говорили, что им не было известно о происходящем в лагере; говорили, что если в целом они могли догадываться о том, что происходит, но наверняка они не знали; говорили, что если в некотором роде они и могли знать, то в другом роде они не знали, не могли позволить себе знать, ради самих себя.

Люди, жившие близ Треблинки, не были исключением. Лагеря располагались по всему рейху, почти шесть тысяч в одной только Польше, бесчисленные тысячи в самой Германии. Лишь немногие немцы жили в более чем нескольких километрах от того или иного лагеря. Не каждый лагерь был лагерем смерти, лагерем, цель которого состояла в производстве смертей, но ужасы происходили во всех, больше ужасов, чем человек может позволить себе знать ради самосохранения.

На немцев известного поколения до сих пор смотрят как на некий особый вид, несколько отличающийся от остальных людей, вид, который должен сделать что-то особенное, стать чем-то особенным, прежде чем их впустят обратно в лоно человечества. И это не потому, что они развязали агрессивную войну и проиграли ее. В наших глазах они утратили связь с человечеством из-за определенной преднамеренной слепоты с их стороны. В условиях войны, развязанной Гитлером, слепота, возможно, была полезным механизмом выживания, но мы с достойной восхищения нравственной строгостью отказываемся принять это оправдание. Мы говорим, что в Германии была перейдена определенная черта, люди пересекли рамки обычной склонности к убийству и жестокости во время войны, они пришли в состояние, которое мы не можем назвать иначе, чем грех. Подписание капитуляции и выплата репараций не положили конец состоянию греха. Напротив, решили мы, болезнь души продолжила пятнать это поколение. Поколение граждан рейха, которые вершили зло, но еще и тех, кто по каким-то причинам не ведал об этом зле. Это пятно, из соображений практических, мы сохранили на всех гражданах рейха. Незапятнанными были только те, кто находился в лагерях.

«Они шли, как овцы на бойню». «Они умирали, как животные». «Нацистские мясники убивали их». Язык осуждения лагерей так сильно перекликается с языком скотных дворов и скотобоен, что почти нет необходимости подготавливать почву для сравнения, которое я собираюсь сделать. Преступление Третьего рейха, говорит голос обвинителя, состояло в том, что они обращались с людьми, как с животными.

Мы – даже в Австралии – принадлежим к цивилизации, глубоко укорененной в религиозной мысли Греции и иудеохристианского мира. Возможно, не все мы верим в порчу, мы можем не верить и в грех, но мы точно верим в их душевные корреляты. Мы не оспариваем, что душа, несущая в себе знание вины, не может чувствовать себя хорошо. Мы считаем, что люди, на чьей совести есть преступления, не могут быть здоровыми и счастливыми. Мы посматриваем (или посматривали) искоса на немцев определенного поколения, потому что они в некотором смысле замазаны; в самих признаках их нормальности (в их здоровом аппетите, в их сердечном смехе) мы видим доказательство того, как глубоко проникла в них порча.

Мы не могли и не можем до сих пор поверить, что люди, которые не знали (в том особом смысле) о лагерях, в полной мере могут считаться людьми. В избранной нами системе образов не их жертвы, а именно они были животными. Обращаясь с такими же, как они, человеческими существами, существами, созданными по подобию божию, как с животными, они и сами уподобили себя животным.

Я сегодня утром проехала по Уолтему. Город представляется вполне приятным. Я не видела ни ужасов, ни лабораторий по испытанию лекарств, ни ферм-фабрик, ни боен. Но я уверена, они здесь есть. Должны быть. Просто они не рекламируют себя. Я вот сейчас обращаюсь к вам, а они повсюду вокруг нас, только мы в определенном смысле не знаем о них.

Позвольте мне открыто сказать: мы участники проекта деградации, жестокости и убийства, которые вполне себе соперничают со всем, на что был способен Третий рейх, да что говорить, Третий рейх рядом с этим меркнет, поскольку наш проект не ведает конца, он самовосстанавливается, бесконечно производит, с целью их убийства, кроликов, крыс, птицу, скот.

И если уж входить в тонкости, утверждать, что тут и речи о сравнении быть не может, что Треблинка была, так сказать, метафизическим предприятием, посвященным ничему другому, одной только смерти и уничтожению, тогда как мясная промышленность в конечном счете предана жизни (убив своих жертв, она их не сжигает, не зарывает в землю, а напротив, разрезает их, замораживает, упаковывает так, чтобы мы могли их поглощать в уюте своих жилищ), то это столь же неприемлемое соображение для сегодняшних жертв, каким было бы обращение к убитым в Треблинке с призывом – уж простите меня за такое безвкусие – отпустить грехи их убийцам, потому что жир их тел требовался для изготовления мыла, а их волосы – для набивки матрасов.

Я прошу прощения, повторяю я. Я больше не буду приводить таких дешевых аргументов. Я знаю, как подобные разговоры поляризуют людей, а дешевое зарабатывание очков только усугубляет ситуацию. Я хочу найти способ обращения к своим сотоварищам – к человеческим существам, обращения не эмоционального, а сделанного с холодной головой, философского, а не полемического, обращения, которое принесет просветление, а не будет разделять нас на праведников и грешников, спасенных и проклятых, овец и козлищ.

Я знаю источник, из которого могу черпать такой язык. Это язык Аристотеля и Порфирия, Августина и Фомы Аквинского, Декарта и Бентама, язык – в наши дни – Мэри Миджли и Тома Ригана [33]. Это философский язык, на котором мы можем разговаривать и дискутировать о том, какого рода души есть у животных, есть ли у них разум или же они действуют как биологические автоматы, есть ли у них права по отношению к нам, или же у нас есть обязанности по отношению к ним. Я умею говорить на этом языке и даже некоторое время буду обращаться к нему. Но факт остается фактом: если бы вы хотели, чтобы к вам сюда пришел кто-то и объяснил разницу между смертной и бессмертной душами, между правами и обязанностями, то вы бы пригласили философа, а не человека, который единственно чем может завоевать ваше внимание, так это своими письменными историями о вымышленных людях.

Я могла бы, как я уже сказала, использовать этот язык, и тогда заговорила бы на несвойственный мне манер, и выше этого мне не прыгнуть. Я могла бы вам сказать, например, что я думаю об аргументе святого Фомы, который говорит, что один лишь человек создан по подобию божию и приобщается к божественной сущности, а потому не имеет значения, как мы относимся к животным, вот только он остерегал нас от жестокости по отношению к животным, поскольку это может приучить нас и к жестокому отношению к людям. Я могла бы спросить святого Фому, что он считает божественной сущностью, и на это он ответил бы, что божественная сущность есть логика. Подобным же образом рассуждают Платон и Декарт, каждый на свой манер. Вселенная основана на логике. Бог есть бог логики. Тот факт, что с помощью логики мы постигаем законы, которые управляют вселенной, доказывает, что логика и вселенная есть одна сущность. И тот факт, что животные, не наделенные способностью мыслить логически, не могут постигнуть вселенную, а должны просто слепо подчиняться ее законам, доказывает, что, в отличие от человека, они часть вселенной, но не часть ее сущности: то есть человек подобен богу, а животное подобно вещи.