Джон Краули – Бесконечные вещи (страница 73)
Он заказал пиво у другой женщины, одетой, которая подошла к нему, приветливо улыбаясь. Какое-то время он лишь наблюдал, стоя у узкой стойки, бежавшей по периметру зала и, может быть, предназначенной для застенчивых; время от времени он делал глоток из бутылки. Его переполняло сильное непонятное чувство. Он заметил, что между девушкой и посетителем действовали жесткие правила взаимоотношений. Она делала свой круг, проходя мимо каждого из них, но если ты клал на стойку перед ней купюру, она оставалась с тобой немного дольше и двигалась специально для тебя, пока остальные ждали; она приближала к тебе свою наготу, останавливая в считанных дюймах от лица свой перед и зад; она улыбалась, отвечала, если ты ее спрашивал, наклонялась над тобой и предлагала свои груди, как фрукты, и даже занавешивала тебя своими волосами. Все молчали, и никто, ни объект ее внимания, ни кто-нибудь другой, не делал грязных намеков, которые мог бы ожидать Пирс: на некоторых лицах застыла блаженная ухмылка, на других — сладкая отрешенность млекопитающих. Никто не касался ее. Никто — по крайней мере, в этот час этого дня — не поднимал руки от своей коричневой бутылки. Правила — правилами, а мотивы — дело другое. Но какие же здесь мотивы? Почему они платят за то, что им предложили и, одновременно, запретили? Нет, за этим скрывается что-то другое.
Маленький темный человек в шерстяной рубашке и бейсболке освободил место у дорожки, и его занял Пирс. Теперь он тоже рассматривает выставленное напоказ женское тело или, во всяком случае, будет рассматривать, когда она подойдет к нему. Он вынул из бумажника смятую купюру — сколько? Странно, но, похоже, надо было класть только один доллар; именно столько клали другие.
Эдем. Может быть, то, что он чувствует, — благоговение. Это было так бесстыдно, что превосходило любой стыд, превосходило даже Эроса, как игра в доктора, который предлагает обнажить лобки. Покажи мне свой. Он и все остальные поглощали зрелище ее тела, так идеально поданное. Мозг Пирса, каким-то образом ставший независимым от его души, пытался ухватиться за лишенное гласных санскритское слово, которое, как сказал Барр в одной из своих книг, означает полноту природы, выраженную в демонстрации женской наготы восхищенным самцам[621].
Глаза — уста сердца. То, что им всем здесь показывали, не есть соблазн, за которым следует голод; нет. То, что они видят, насыщает их, он просто не знал как.
И вот она перед ним, его очередь.
— Как поживаешь? — спросил он.
— Хорошо, — мягко сказала она. — Я хочу знать, как ты?
— Мне сорок девять лет, — сказал он, удивив самого себя[622].
— Да. Думаешь все бросить?
Она повернулась перед ним, грациозно присела и потянулась. Стало возможным изучить во всем реализме эти легкие растяжки и едва заметные подрагивания, которых нет у глянцевых полуобнаженных женщин, чьи изображения заполнили телевидение и журналы; у них точеная, будто обработанная на станке плоть — словно на нее надели что-то, но не плоть. Это тело было смазано бальзамом и депилировано, но невозможно было отрицать (почему его искушают отрицанием?), что это была плоть.
— Думаю, — ответил он. — Иногда думаю.
— Держу пари, не бросишь, — сказала она, поворачиваясь. — Еще много лет.
Ее волосы упали на него, густые и душистые. Она смотрела своими темными глазами, самыми бесстыжими из всех, ему в глаза. Он ощутил волну благодарности и огромного счастья, как будто ему очень повезло.
— Ты классная, — сказал он. Здесь за глупость не надо платить.
— Я не классная, — сказала она. — Я плохая.
— Нет, — возразил он. — Классная.
Она посмотрела на него из-под черных бровей и, улыбаясь, едва заметно тряхнула головой, ну что делать с этим парнем, и начала удаляться, его стрелка на нуле.
— Когда будешь в аду, — сказала она, — назови мое имя. Заключишь хорошую сделку.
— Я запомню это, — сказал он.
— Не, не запомнишь, — сказала она.
И очень скоро она ушла с дорожки, кончилась ее программа или время, и спустя несколько ничем не заполненных мгновений ее место заняла другая женщина, вставившая в кассетный магнитофон на сцене свою музыкальную подборку, для уха Пирса почти не отличимую от предыдущей. На ней были ковбойские сапоги, шляпа и даже какая-то символическая одежда, но и она была вскоре сброшена; искусство раздевания у нее было сведено к одному-двум движениям. Более изнеженная и не такая рельефная, как бледнокожая брюнетка, с формами поменьше и более сокровенными, она напомнила Пирсу первую женщину, с которой он впервые был обнаженным, и как он почувствовал себя слегка смущенным за нее, такую раздетую, что не помешало ему продолжать глядеть на нее; не больше, чем на эту, принимающую над ними разные позы в своих сапогах; ее мягкие бедра слегка подрагивали. За ней на краю сцены с сигаретой в руке ждала, сидя на стуле и скрестив голые ноги, третья женщина, что-то вроде вампирши или дьявольской куклы, но на самом деле ничем не отличавшаяся, просто еще одна молодая красотка. Пирс положил руки перед собой. Этому нет конца, только повторение, нет причины уйти в любой момент, и нет причины оставаться дольше. Он подумал, не подождать ли ему, пока не появится первая, его подружка, но потом сообразил, что тогда просадит кучу денег. В конце концов его как будто подняла чья-то рука и потащила к двери. Он прошел мимо первой женщины, сейчас минимально одетой, сидевшей у стойки бара и выпивавшей вместе с приятелями; она подняла темные брови и долго грозила ему пальцем.
Он почувствовал странное ликование, слегка вздрогнул и возбудился, но не на нее, а вообще. Как будто его промыли чем-то восхитительно-правильным, но, тем не менее, незнакомым. Он спросил себя, не было ли это именно тем, что древние гностики чувствовали во время своих обнаженных целомудренных безгреховных оргий: что эта нагота может сломать, заставить исчезнуть железные правила Архонтов, создавших мир; и тогда мир и личность почувствуют, хотя бы только в это мгновение, что этих правил как бы не существует. Не только социальных или культурных, которые попирал любой разбойник, но куда более глубоких: специфических для человеческого рода правил ухаживания, спаривания и эмоциональной связи, мужских и женских, конкуренции и воспроизводства, миллионолетние законы млекопитающих, которые
Именно этого хотела Роз Райдер, подумал он. Нарушая одни правила и делая абсурдными другие, самые строгие, перейти рамки, за которыми можно позабыть все, любое физическое принуждение и страх; быть голой и одетой, сытой и голодной, сейчас и бесконечно, вне воли и удовольствия, даже за пределами связанного с ними тела. У него не было ее дикой безумной отваги, но то, что он искал в ней для себя, и не только в ней, то, на что направлял душу и силу во всех множащихся кроватях, сердцах и влагалищах во всей своей прошлой жизни, то, что он так часто менял на что бы то ни было, не заключая сделки, было неизменным — он стремился не взять верх, или победить, или обладать, или добиться, или преуспеть, или знать, или даже любить, но
Но нет, конечно, это было глупостью, не было никакого побега, потому что бежать
Он остановился, с парковки дул холодный весенний ветер, ключи от машины были в руке, девушка с вывески «Райского Отдыха» излучала бледно-зеленый свет.
Внешняя сфера существует.
Эта мысль или идея возникла не в его голове или сердце, но как будто была подарена ему или вложена в него, была чем-то таким, что вообще ему не принадлежало и исходило не от него. Он никогда не думал, что такое возможно, и, тем не менее, сейчас совершенно точно это знал. И даже не удивился.
Существует объемлющая сфера, за пределами всего, что существует, может существовать или может быть воображено. Так оно и есть.
Не Небеса, где живет Логос, где все создано из смысла или, лучше сказать, где находятся только смыслы.
Так оно и есть. Он знал это без тени удивления; знал по ее общей полезности.
Вот и ответ.
Внешняя сфера обеспечивает все, что необходимо для нашего мира, но ни с чем не соприкасается. Она ничего не создает, ничего не изменяет, ничего не хочет, ничего не просит и ничего не требует; факт ее существования за пределами существования никак не связан с тем, что происходит здесь, не пробивается в наш мир, как сквозь купол из многоцветного стекла. Нет. Эта сфера сияет собственным светом, и никакого другого света там нет.