Джон Китс – Стихотворения (страница 112)
Дорогой Рейнолдс,
В надежде развеселить тебя хоть немного, я решился — была не была — послать тебе несколько строчек, так что ты извинишь и бессвязный сюжет, и небрежный стих. Я не сомневаюсь, что тебе известен «Очарованный Замок» Клода, и мне хочется, чтобы мое воспоминание о нем доставило тебе удовольствие. Дождь пошел снова: думаю, что от Девоншира мне ничего путного не дождаться. Я прокляну его на чем свет стоит, если за три недели полмесяца будет лить как из ведра.
Жду от тебя добрых вестей.
Привет от Тома. Кланяйся всем от нас обоих.
Твой любящий друг
Джон Китс.
14. БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ
Среда.
Дорогой Хейдон,
Я рад, что доставил тебе удовольствие своей чепухой: если за письмом к тебе мне опять вздумается порифмовать, я не стану бороться с соблазном. Я был бы готов — прости, господи, — разразиться площадной бранью из-за невозможности сделать тебя своим спутником в путешествии по Девонширу, когда бы сам твердо не решил ознакомиться с ним основательно в более подходящее время года. Но так как Тому (а ему стало горазде лучше) не терпится поскорее вернуться в город, мне приходится отложит свое намерение прочесать графство вдоль и поперек до лучших времен. Через месяц я собираюсь вскинуть на плечи мешок и совершить прогулку пешком по северу Англии, захватив и Шотландию: это послужит чем-то вроде пролога к жизни, которую я намерен вести, а именно — писать читать и повидать всю Европу без особых трат. Я пробьюсь сквозь тучи и начну настоящую жизнь. Я преисполнюсь таких потрясающих впечатлений, чтобы, проходя по лондонским предместьям, не замечать их вовсе. На вершине Монблана мне будет вспоминаться нынешнее лето: я намерен оседлать Бен Ломонд[326] — клянусь душою! — но о штанах не может быть и речи. — Чувствую, что сейчас мне легче уяснить, что твой Христос отмечен печатью бессмертия — Верь мне, Хейдон: твоя картина — это часть меня самого. Я всегда совершенно ясно отдавал себе отчет в том, какие лабиринты ведут к превосходству в искусстве — сужу по Поэзии; и я далек от мысли, будто мне понятно, в чем заключается могущество Живописи. Бесчисленные соединения и отталкивания возникают между умом и тысячами его подсобных материалов прежде чем ему удается приблизиться к восприятию Красоты — трепет ному и нежному, как рога улитки. Мне неизвестны многие гавани твоей напряженной сосредоточенности — и я никогда не узнаю о них, но все же надеюсь, что ни одно из твоих достижений не пройдет мимо меня. Еще школьником я обладал смутным представлением о героической живописи. Какой именно я себе ее представлял — описать не могу: мне — как бы боковым зрением — виделось нечто грандиозное, рельефное, округлое сверкающее великолепными красками. Нечто похожее я испытываю при чтении «Антония и Клеопатры».[327] Иль как если бы я увидел Алкивиада,[328] возлежащего на пурпурном ложе на своей галере, и то, как его широкие плечи едва приметно вздымаются и опускаются вместе с морем. — Есть ли у Шекспира строка прекраснее этой:
<...>
15. ДЖОНУ ГАМИЛЬТОНУ РЕЙНОЛДСУ
Четверг, утро Дорогой Рейнолдс,
Раз все вы сошлись во мнении, что написанное предисловие[330] никуда не годится, значит так оно и есть — хотя сам я не замечаю в нем ни малейших следов Хента; если же дело обстоит именно так, то это свойственно мне от природы — и, стало быть, у меня с Хентом есть нечто общее. Просмотри предисловие заново и вникни во все мотивы и во все те зернышки, из которых произрастала каждая фраза. У меня нет ни грана смирения по отношению к Публике или к чему бы то ни было на свете, за исключением Вечносущего, а также принципа Красоты и памяти о Великих. Когда я пишу для себя просто ради минутного удовольствия, моей рукой, возможно, движет сама природа. Но предисловие пишется для публики, а в ней-то я никак не могу не видеть своего врага и не в силах обращаться к ней без чувства враждебности. Если я напишу предисловие в покорном или угодливом духе, это будет противоречить моим качествам публичного оратора. Я готов смириться перед своими друзьями и благодарить их за это, но в окружении толпы у меня нет желания раздавать поклоны: мысль о смирении перед толпой мне ненавистна.
Я не написал ни единой поэтической строки с оглядкой на общественное мнение.
Прости, что надоедаю тебе и делаю троянского коня из подобного пустяка: это касается и, затронутого вопроса, и меня самого — излив тебе душу, я испытываю облегчение — без поддержки друзей я бы и дня не прожил. — Я готов прыгнуть в Этну ради великого общественного блага — но не выношу Подобострастия и притворного заискивания. — Нет, перед читающей публикой я не стану склоняться. — Я почел бы себя увенчанным истинной славой, если бы мне удалось ошеломить и подавить ораву болтающих о картинах и книгах, — передо мной — стаи дикобразов со встопорщенными иглами:
и я охотно разогнал бы их пылающим факелом. Ты заметишь, что мое предисловие не очень-то смахивает на факел, но «начинать с Юпитера»[332] было бы слишком уж оскорбительно, да и не мог я насадить золотую голову на глиняного истукана. Если и в самом деле с предисловием что-то неладно, не аффектация тому причиной, а подспудное пренебрежение к публике. Я смогу написать новое предисловие, только без оглядки на этих людей. Я подумаю. Если через три-четыре дня ты ничего не получишь, вели Тейлору печатать без предисловия. В посвящении пусть стоит просто: «Посвящается памяти Томаса Чаттертона». <...>
16. ДЖОНУ ТЕЙЛОРУ
Тинмут, пятница. Дорогой Тейлор,
Знаю, что поступил очень дурно: уехал и возложил на Вас все хлопоты, связанные с «Эндимионом» — поверьте, тогда мне нельзя было иначе. В следующий раз я с большей готовностью окунусь во всяческие неприятности и заботы. В юности люди склонны какое-то время верить в достижимость счастья, поэтому они с крайним нетерпением относятся к любому тягостному для них напряжению, но со временем, однако, начинают яснее понимать, что таков уж наш мир, и вместо того чтобы избавляться от треволнений, радостно приветствуют эти ставшие привычными чувства и взваливают их себе на спину словно поклажу, которую им суждено нести на себе до скончания века.
Соразмерно моему отвращению ко всему затеянному предприятию я испытываю величайшее чувство благодарности к Вам за Вашу доброту и участливость. Книга меня очень порадовала: в ней почти нет опечаток. Хотя мне и попались два-три слова, которые я не прочь был бы заменить, во многих местах я заметил исправления к лучшему, как нельзя более уместные. <...>
Этим летом я предполагал совершить путешествие на север. Удерживает меня только одно: я слишком мало знаю, слишком мало читал — и поэтому намерен последовать предписанию Соломона: «Приобретай мудрость, приобретай разум».[333] Времена рыцарства, на мой взгляд, давно миновали. Мне кажется, что на свете для меня не может существовать иного наслаждения, кроме непрерывного утоления жажды знания. Единственным достойным стремлением мне представляется желание принести миру добро. Одни достигают этого просто самим своим существованием, другие — остроумием, иные — благожелательностью, иные — способностью заражать веселостью и хорошим настроением всех окружающих, и все по-своему, на тысячу ладов исполняют предписанный им долг, равно повинуясь распоряжениям великой матушки Природы. Для меня возможен только один путь — путь усердия, путь прилежания, путь углубленного размышления. С этого пути я не собьюсь и ради этого намерен уединиться на несколько лет. Некоторое время я колебался между желанием отдаваться сладостному переживанию красоты и любовью к философии — будь я рожден для первого, можно было бы только радоваться — но поскольку это не так, я всей душой обращусь к последнему.
Моему брату Тому лучше. Надеюсь увидеть его и Рейнолдса в добром здравии еще до того, как удалюсь от мира. Вскоре я навещу вас, с тем чтобы посоветоваться, какие книги взять с собой —
Ваш искренний друг
Джон Китс.
<...>
17. ДЖОНУ ГАМИЛЬТОНУ РЕЙНОЛДСУ
<...> аксиомы философии не аксиомы, пока они не проверены биением нашего пульса. Читая прекрасные книги, мы все же не в состоянии прочувствовать их до конца, пока не ступим вместе с автором на ту же тропу. Знаю, что выражаюсь темно: ты лучше поймешь меня, если я скажу, что сейчас наслаждаюсь «Гамлетом» больше, чем когда-либо. Или вот более удачный пример: тебе понятно, что ни единый человек не рассматривает распутство как грубое или же безрадостное времяпрепровождение до тех пор, пока ему самому не станет от него тошно, и, следовательно, всяческие рассуждения на эту тему оказываются пустой тратой слов. Без пресыщения мы не достигаем понимания — в общем, говоря словами Байрона, «Знание есть скорбь»;[334] а я бы продолжил: «Горесть есть Мудрость» — и дальше, насколько нам известно: «Мудрость есть глупость». Видишь, как далеко я уклонился от Вордсворта и Мильтона и намерен мысленно еще раз забежать в сторону для того, чтобы заметить следующее: есть письма, напоминающие правильные квадраты; другие похожи на изящный овал; третьи смахивают на шар или же на сфероид... Почему бы не объявиться разновидности с двумя зазубренными краями, как у мышеловки? Надеюсь, что во всех моих длинных письмах ты подметишь подобное сходство, и все будет прекрасно: стоит только чуть-чуть, воздушными перстами, притронуться к нитке — и не успеешь мигнуть, как зубцы сомкнутся намертво, так что не расцепить. Из моих крох и крупиц ты Можешь замесить добрый каравай хлеба, добавив в тесто свою собственную закваску. Если же описанное выше устройство покажется тебе недостаточно удобным в употреблении — увы мне! Значит, моим пером никак нельзя водить иначе. Кропая длинное письмо, я должен свободно отдаваться любым своим прихотям. Целыми страницами мне нужно быть то слишком серьезным, то слишком глубокомысленным, то затейливым, то начисто свободным от всяких тропов и риторических фигур; я должен играть в шашки на свой страх и риск, как мне вздумается, — себе на радость, тебе в поучение — проводить белую пешку в черные дамки, и наоборот, двигать ими туда-сюда как заблагорассудится. Хэзлитта я готов сменять на Пэтмора[335] или заставить Вордсворта играть с Колмэном[336] в чехарду, или провести половину воскресного дня в состязании, кто прыгнет дальше: «от Грея[337] к Гею,[338] к Литтлу[339] от Шекспира». Кроме того, поскольку слушание затяжного дела требует не одного судебного заседания, то для пространного письма придется уж Седалищу присаживаться несколько раз. Итак, возьмусь снова после обеда. —