реклама
Бургер менюБургер меню

Джон Карре – Шпионское наследие (страница 30)

18

Мы заехали в ангар. В полумраке двухмоторный самолет ВВС медленно вращал пропеллерами. Помощница выскочила из машины. Дорис сидела, бормоча что-то непонятное по-немецки. Мои безумные слова, кажется, не произвели на нее никакого впечатления. Возможно, она их не услышала. Или я их не произнес вслух. Помощница попыталась ее развеселить, но безуспешно. Я сел рядом и взял ее за руку. Она вжалась головой в мое плечо. За всем этим Хоксбери наблюдал в зеркальце заднего вида.

— Ich kann nicht[31], — прошептала она.

— Du must.[32] Все будет хорошо. Ganz ehrlich. Честное слово.

— Du kommst nicht mit?[33]

— Позже. После того как они с тобой поговорят.

Я вышел из машины и протянул ей руку. Она ее проигнорировала и сама выбралась наружу. Нет, она меня не услышала. Почти наверняка. К нам подходит дама в летной форме с бейджиком на груди. Дорис, зажатая между Хоксбери и дамой, позволяет себя увести к самолету. Подойдя к трапу, она останавливается, бросает взгляд наверх и, взяв себя в руки, начинает подниматься, держась обеими руками за поручни. Я все жду, что она обернется. Дверца в кабину пилота закрывается.

— Вот и всё, — бросает Хоксбери, не поворачивая голову в мою сторону. — Весточка от начальства: браво, вы сделали большое дело, теперь поезжайте домой в Бретань, отдыхайте и ждите вызова Самого. Вокзал Монпарнас вас устроит?

— Да, спасибо.

Может, братец Хоксбери, ты и любимчик Лондонского управления, но это не помешало Биллу Хейдону предложить мне твое место.

По сей день мне трудно описать бурю противоречивых эмоций, которые я испытал по возвращении на ферму, разбрасывал ли я с трактора навоз в поле или как-то еще демонстрировал, кто здесь хозяин. Не успевал я окунуться в ощущения той ночи, слишком мимолетные, чтобы их как-то определить, как тут же приходил в ужас от чудовищной безответственности моего маниакального, безрассудного поведения и от слов, которые я то ли произнес, то ли нет.

Вспоминая, как мы в тишине и мраке сжимали друг друга в объятиях, я пытался убедить себя, будто наша бурная любовь — всего лишь плод моего воображения, иллюзия, вызванная страхом, что в любую минуту чешская служба безопасности может выломать дверь в наш номер. Но достаточно было одного взгляда на характерные синяки, сохранившиеся на моем теле, чтобы понять, как я себя обманываю.

И никакое воображение не нарисовало бы мне картинку, когда, едва лишь забрезжил рассвет, а между нами так и не было произнесено ни слова, она постепенно от меня отлипла и встала передо мной, как такой голый часовой, повторив позу на болгарском пляже, а потом начала прикрывать наготу своими шикарными французскими тряпочками, так что вскоре глазу уже не на чем было задержаться, кроме приличной рабочей юбки и черного жакета, застегнутого на все пуговицы… вот только я желал ее пуще прежнего.

Пока она одевалась, триумф или желание, то, чем светилось ее лицо, куда-то ушло, и мы снова стали чужими, так она решила: сначала в автобусе, когда мы ехали в пражский аэропорт и она отказалась взять меня за руку, а потом во время рейса в Париж, когда по непонятным мне причинам мы оказались в разных рядах, но вот самолет приземлился, и в проходе наши руки снова нашли друг друга — чтобы через пару минут расстаться.

Во время утомительной тряски до Лорьяна — скоростных поездов в те дни еще не было — случился эпизод, который задним числом наполняет меня ощущением надвигающегося кошмара. Прошел какой-нибудь час с тех пор, как мы выехали из Парижа, когда поезд вдруг резко затормозил без всяких объяснений. Снаружи донеслись приглушенные голоса, а затем одиночный вскрик — мужской или женский, я так и не понял. Мы все ждали. Одни переглядывались. Другие решительно не отрывались от книжек и газет. Наконец в дверях появился охранник в форме, паренек лет двадцати. Помню, какая повисла тишина. Он сделал глубокий вдох и с похвальной выдержкой произнес заготовленную речь:

— Дамы и господа. С сожалением должен вам сообщить, что наш поезд вынужден был остановиться из-за человеческого фактора. Мы продолжим движение через несколько минут.

Сидевший рядом со мной солидный джентльмен с белым стоячим воротничком поднял голову и резко спросил:

— Человеческий фактор какого рода?

На что паренек покаянным голосом ответил:

— Самоубийство, месье.

— Кто жертва?

— Мужчина, сэр. Судя по всему, мужчина.

Через несколько часов после моего приезда в Ле-Дёз-Эглиз я отправился в бухточку — мою бухточку, мое место покоя. Сначала вниз по заросшему склону на границе моих владений, потом еще один уклон по тропинке, а там уже песчаный лоскуток с плоскими вытянутыми скалами по обе стороны, напоминающими уснувших крокодилов. Здесь я все обдумывал в детстве. Сюда я годами приводил своих женщин — возлюбленных, полувозлюбленных, четверть-возлюбленных. Но единственной, кого я страстно желал, была Дорис. Я с насмешкой напоминал себе, что мы с ней ни разу не поговорили вне легенды. Но разве, пускай опосредованно, я не разделял с ней каждый час ее жизни, во сне и наяву, на протяжении этого треклятого года? Разве я не отвечал на каждый ее порыв, каждый ее позыв чистоты, вожделения, бунта и мести? Назовите мне другую женщину, которую я бы так долго и так коротко знал еще до того, как переспал с ней.

Она меня окрылила. Она сделала из меня мужчину, каким я раньше не был. Не одна женщина на протяжении многих лет говорила мне — кто мягко, кто в лоб, кто с нескрываемым разочарованием, — что в сексе я профан, что я не способен брать и отдавать самозабвенно, что я неумелый, зажатый, что мне не хватает настоящего огня на уровне инстинкта.

А Дорис все это поняла еще до того, как мы обнялись. Она это поняла, еще когда мы передавали из рук в руки микропленку, и когда, голая, приняла меня в объятия и все простила и показала, как надо, а потом окуклила меня собой, после чего мы стали старыми друзьями, а затем внимательными любовниками и, наконец, бунтарями-победителями, освободившимися от всего, что контролировало наши жизни.

Ich liebe Dich. Я сказал правду. Это всегда будет правдой. И когда я вернусь в Англию, я повторю ей эти слова и во всем признаюсь Джорджу, а еще скажу ему, что я свое отслужил и даже больше, и если, для того чтобы жениться на Дорис и побороться за Густава, мне придется оставить Службу, то я готов. Я буду стоять на своем, и даже Джордж со своими бархатными аргументами не сможет меня переубедить.

Но не успел я принять это великое необратимое решение, как подробно задокументированный промискуитет Дорис накатил на меня тяжелой волной. Не это ли ее главный секрет? Что она без разбора, с одинаковой щедростью отдавалась всем, с кем имела профессиональный контакт? Я почти убедил себя в том, что Алек в этом смысле меня опередил: господи, они ведь провели вместе целых две ночи! Ладно, во время первой у нее был «хвост» в виде Густава. Но как насчет второй, в тесном «трабанте», один на один, в обнимку, чтобы согреться, — по его собственному признанию, ее голова лежала у него на плече! — пока она обнажала перед ним свою душу — а что еще она обнажала? — тогда как слова, которые мы с ней сказали друг другу за все время знакомства, можно пересчитать по пальцам?

Но, рисуя спектр воображаемых измен, я понимал, что сам себя обманываю, и это делало мою низость еще более болезненной. Алек был не из таких. Если бы он, а не я, провел ночь с Дорис в отеле «Балканы», он бы спокойно покуривал себе в углу, как он делал в ту ночь в Котбусе, когда Дорис прижимала к себе Густава, а вовсе не его.

Вперившись в море, я лихорадочно и тщетно крутил в голове подобные мысли и вдруг осознал, что я не один. Погруженный в себя, я не заметил за собой «хвоста». К тому же это был самый неаппетитный член деревенской общины — Оноре, вонючий карлик, торговец навозом, старыми покрышками и всякой дрянью. Коренастый, широкоплечий, злобный, с широко расставленными ногами, в бретонском кепи и блузе, он стоял на утесе и поглядывал вниз, этакий зловещий гном.

Я его окликнул и спросил с некоторой пренебрежительностью, чем могу быть ему полезен. На самом деле я давал ему понять, чтобы он проваливал и оставил меня в покое. Вместо этого он сбежал по тропке и, не глядя в мою сторону, уселся на камне неподалеку от воды. Постепенно темнело. На другом конце бухты стали зажигаться огни Лорьяна. В какой-то момент он повернул голову и уставился на меня вопросительно. Не получив ответа, он достал из потаенных глубин бутылочку, наполнил два бумажных стаканчика, извлеченные из другого кармана, и жестом позвал меня присоединиться, что я и сделал из вежливости.

— О смерти подумываешь? — спросил он с легкостью.

— Да нет вроде.

— Об очередной бабе?

Это я проигнорировал. Меня как-то озадачила его загадочная церемонность. Что-то новое? Или я раньше не замечал? Он приветственно поднял стаканчик; я ответил тем же. В Нормандии этот напиток называют кальвадосом, а у нас, бретонцев, ламбигом. По мнению Оноре, им хорошо протирать лошадиные копыта для пущей твердости.

— За твоего святого отца, — сказал он, обращаясь к морю. — Настоящий герой Сопротивления. Столько гуннов перебил.

— Так говорят, — подтвердил я осторожно.

— Столько медалей.

— Две.

— Они его пытали. А потом убили. Так что он дважды герой. Браво. — Он сделал второй глоток, глядя на море. — Мой отец тоже был героем, — продолжил он. — Большой герой. Большущий. Больше твоего на два метра.