реклама
Бургер менюБургер меню

Джон Карре – Агент на передовой (страница 39)

18

— Его там нет. Я проверила. Конфисковали в Конторе?

— Да.

— Когда?

— Вчера. Точнее, сегодня утром. Совещание длилось всю ночь.

— Ты на них зол?

— Не знаю. Пытаюсь разобраться.

— Тогда лежи и разбирайся. Позвонят тебе, надо полагать, на домашний телефон.

— Ну да, а как иначе.

— Отправлю мейл Стеф, чтобы она не выходила на связь по скайпу в это время. Тебе надо будет как следует сосредоточиться. — Уже дойдя до двери, она передумывает, возвращается и снова садится на кровать. — Можно мне высказаться, Нат? Без давления. Просто установочка.

— Ну разумеется.

Она берёт меня за руку. На этот раз не для того, чтобы проверить пульс.

— Если Контора вставляет тебе палки в колёса, — произносит она жёстко, — а ты, несмотря ни на что, желаешь там остаться, можешь рассчитывать на мою поддержку, пока смерть не разлучит нас. И пошли они все на три буквы. Я понятно выражаюсь?

— Вполне. Спасибо.

— А если ты в порыве чувств решишь послать их в одно место, и чёрт с ней, с пенсией, — ничего, не пропадём.

— Буду держать это в голове.

— И можешь передать мои слова Брину, если от этого будет какая-то польза, — добавляет она твёрдо. — Или я ему сама скажу.

— Лучше не надо.

Тут мы оба разражаемся смехом, испытывая внезапное облегчение.

Взаимные выражения любви редко способны произвести впечатление на человека со стороны. То, что мы тогда сказали друг другу — особенно слова Прю, — до сих пор звучит в моей памяти как боевой призыв. Она словно распахнула невидимую дверь, разделявшую нас. И мне хочется думать, что именно благодаря открывшемуся проёму у меня в голове впервые начали как-то складываться смутные теории и незрелые догадки в отношении загадочного поведения моего друга Эда. Это было похоже на взлетающие и быстро гаснущие петарды.

«Моя немецкая душа», — любил повторять Эд с виноватой ухмылкой после очередного слишком громкого или слишком дидактичного заявления.

Всегда эта немецкая душа.

Чтобы остановить велосипедиста Эда, Тадзио опять же обратился к нему на немецком.

Почему? Неужели иначе Эд посчитал бы его уличным пьяницей?

И почему у меня в голове всё время звучит немецкий, немецкий, а не русский, русский?

И скажите мне, пожалуйста, поскольку я лишён музыкального слуха, почему всякий раз, когда я вспоминаю беседу Эда с Гаммой, у меня такое ощущение, будто я слышу не ту музыку?

Хотя у меня нет ответов на эти невнятные вопросы, только усугубляющие недоумение, к шести вечера благодаря усилиям Прю я был настроен куда более воинственно и чувствовал себя куда более готовым отразить любой удар Конторы, чем в пять утра.

Шесть на часах соседней церкви, шесть на моих ручных, шесть на настенных часах в холле, доставшихся Прю от дедушки. Очередной пропечённый солнцем вечер, лондонская засуха. Я сижу наверху в своём логове, на мне шорты и сандалии. Прю в саду поливает свои несчастные усохшие розы. Раздаётся звонок, но не телефонный, а от входной двери.

Я вскакиваю и бегу вниз, но Прю меня опередила. Мы сталкиваемся на лестнице.

— Мне кажется, тебе лучше переодеться во что-нибудь более приличное, — говорит она. — За тобой приехал водитель, такой здоровяк.

Я выглядываю в окно. Чёрный «форд-мондео» с двумя антеннами. Прислонившись к нему, тихо покуривает Артур, личный шофёр Брина Джордана.

Церковь стоит на Хемпстедском холме, где Артур меня и высаживает. Брин всегда предпочитал всё решать у себя дома.

— Дальше вы знаете, — прозвучало как утверждение, а не вопрос, и это были первые слова Артура после «Привет, Нат».

— Да, Артур, спасибо, знаю.

С тех пор как я стал новым лицом Московского отдела, а Прю моей благоверной сотрудницей Конторы, Брин, его красавица-жена, китаянка А Чань, и их дети (три музыкальные дочери и трудный сын) жили на этом холме, в огромной вилле восемнадцатого века с видом на Хемпстедскую пустошь. Когда нас вызывали из Москвы на какой-нибудь мозговой штурм или мы просто приезжали отдохнуть дома, именно здесь, в этом кирпичном особняке нежной расцветки за высокими воротами с колокольчиком, устраивались развесёлые семейные ужины, дочки играли песни Шуберта, а самые отважные из нас им подпевали. А под Рождество исполнялись мадригалы, так как Брины, как мы их называли, были католиками, о чём вам напоминал распятый на кресте Христос, висящий в тёмном холле. Как мог коренной валлиец превратиться в набожного католика, мне не понять, но этот человек был загадкой по своей природе.

Брин и А Чань были на десять лет старше нас. Их талантливых дочерей ждала звёздная карьера. Брин встречает меня с всегдашним радушием и с порога сообщает, что его супруга улетела к престарелой матери в Сан-Франциско.

— Старушке на прошлой неделе стукнуло сто лет, и она всё ждёт поздравительной телеграммы от королевы или что там теперь присылают из дворца, — весело сокрушается он, ведя меня по длинному коридору, напоминающему железнодорожный состав. — Мы как добропорядочные граждане сделали запрос, но её величество не уверены, что старушка отвечает необходимым требованиям, поскольку родилась в Китае и проживает в Сан-Франциско. Ко всему прочему, наше дорогое Министерство внутренних дел потеряло её досье. И это, скажу я тебе, только верхушка айсберга. Страну лихорадит. Первое, на что обращаешь внимание, когда приезжаешь домой: ничего не работает, всё тяп-ляп. Такое же чувство, если помнишь, было у нас когда-то в Москве.

«Когда-то» — это в дни холодной войны, которую он, по словам злопыхателей, ведёт до сих пор. Мы подходим к огромной гостиной.

— А ещё, если ты не заметил, мы сделались посмешищем для наших любимых союзников и соседей, — продолжает он так же весело. — Горстка ностальгирующих постимперцев, неспособных управлять даже фруктовой лавкой. Согласен?

В целом да, соглашаюсь я.

— И твой приятель Шэннон, очевидно, думает так же. Возможно, его мотив — стыд. Как тебе такая мысль? Национальное унижение, скатывание вниз, воспринимаемое как личная драма. Могу это понять.

Я признаю, что допускаю такую мысль, хотя Эд никогда не производил на меня впечатление националиста.

Потолок с высокими стропилами, потрескавшиеся кожаные кресла, мрачные иконы, какие-то поделки из минувших времён торговли с Китаем, неровные груды старых книг с бумажными закладками, деревянная сломанная лыжа у камина и большой серебряный поднос для виски, содовой и кешью.

— Автомат по производству льда приказал долго жить, — с гордостью сообщает мне Брин. — Ничего удивительного. В Америке тебе предлагают лёд на каждом шагу, а нас, бриттов, даже на это не хватает. Чего и следовало ожидать. Но ты ведь, кажется, предпочитаешь без льда?

Помнит. Он всё помнит. Брин наливает два тройных скотча, не спрашивая меня, подаёт мне стакан и, сверкая улыбкой, жестом предлагает мне сесть. Садится сам, излучает добродушное ехидство. В Москве он выглядел старше своих лет. И вот молодость его догнала, да ещё как. Бледно-голубые глаза испускают почти божественное сияние, яркое и направленное. В Москве он изображал культурного атташе с такой живостью и демонстрировал такую эрудицию, читая лекции заворожённым русским, что те почти готовы были поверить, что перед ними настоящий дипломат. Прикрытие, мой мальчик, делает тебя почти богом. Проповеди Брин выдаёт легко, как обычный человек — светскую беседу.

Я спрашиваю его про семью. У девочек всё отлично. Энни в Институте Курто, Элиза в Лондонском филармоническом оркестре. Да, играет на виолончели, у тебя отличная память. Внуки есть и ещё ожидаются. Всё прекрасно. Он щурится.

— А Тоби? — осторожно спрашиваю я.

— Полный отстой, — отвечает он со смачным пренебрежением, такая у него манера преподносить плохие новости. — Безнадёга. Мы ему купили семиметровую лодку со всеми приблудами, устроили крабовый промысел в Фалмуте. Если верить последним новостям, сейчас он уже в Новой Зеландии по уши в неприятностях.

Короткое сочувственное молчание.

— А как Вашингтон? — интересуюсь я.

— О господи, Нат, полная хрень, — с ещё более широкой улыбкой. — Междоусобные тёрки распространяются, как корь, невозможно понять, кто в какую сторону тянет и кого завтра зарежут. И никакого Томаса Уолси[12] на ринге. Ещё пару лет назад мы были американским дозорным в Европе. Ну да, с перебоями, не всегда гладко. Но это было наше место в команде, мы, слава богу, отдельно от евро, и никаких поллюций по поводу общей внешней политики, обороны и всего такого, — с прищуром и хохотком. — В этом и состояли наши особые отношения с Америкой. Мы радостно посасывали её заднюю титьку, дрочили себе потихоньку. И где мы сейчас? В конце очереди, за гуннами и лягушатниками. Нам нечего предложить. Полная катастрофа.

Добродушный смешок и, практически без перехода, не менее забавная тема:

— Интересно твой приятель Шэннон рассуждает о Дональде. Дескать, были у него демократические шансы, а он их пустил на ветер. Боюсь, не совсем оно так. Трамп — типичный главарь мафии. Он рождён, чтобы разрушать гражданское общество, а не вписываться в него. Так что тут твой друг Шэннон ошибается. Или я несправедлив?

Несправедлив к Трампу или к Эду?

— А бедного Путина с горшка к демократии не приучали, — снисходительно бросает он. — Вот тут я с Шэнноном согласен. Шпион по рождению, шпион по призванию, со сталинской паранойей. Каждое утро просыпается и не верит своим глазам: неужели Запад ещё не нанёс упреждающий удар. — Пожевав орешки, вдумчиво запивает их глотком скотча. — Мечтатель, да?