Джон Бэнвилл – Апрель в Испании (страница 4)
Когда они только поженились, Квирк развлекал себя тем, что наблюдал, как долго сможет доводить супругу, пока та не выйдет из себя. Довести её так ни разу и не получилось. На любые его подколки и поддразнивания она реагировала без малейшего признака гнева или раздражения, но с чем-то вроде клинического интереса. Это был, как он предполагал, ещё один способ оставить за собой последнее слово, только более действенный.
Несмотря ни на что, при том, что Квирк и не помышлял признаться в этом Эвелин, ему очень понравился «Лондрес». Отель был весь каким-то сдержанно уверенным в себе, с тонким и элегантным вкусом. Не надоедал, но в значительной степени предоставлял постояльцев самим себе. Ресторан был хорош, в баре имелся щедрый запас спиртного. Квирк даже отметил, что приобретает вкус к солёным оливкам, свежее блюдо которых подавалось к каждому заказанному им напитку.
Наиболее острый потаённый энтузиазм вызывал у него лифт. Он ездил – или, вернее, толчками двигался вверх и вниз – сквозь самое сердце здания, был древним и скрипучим, а также оснащённым складными железными воротами, которые содрогались при закрытии с приятным лязгом. Изнутри он был обит красным плюшем, а к задней стенке под зеркалом в раме крепилось небольшое деревянное сиденье, едва шире книжной полки, покрытое рваным куском ковра, удерживаемым на месте гвоздями с круглыми шляпками, стёртыми до блеска за многие годы упитанными филейными частями бесчисленных состоятельных гостей.
Справа, если смотреть наружу, находилось латунное колесо около фута в диаметре с заманчиво толстой латунной ручкой, приделанной к ободу. Оно напомнило Квирку колесо с задней стороны тех пожарных машин, которые можно увидеть в фильмах: это его пожарные вращают с такой поразительной скоростью, когда разматывают шланги в ярком свете горящего здания. Каждый раз, когда взгляд Квирка падал на это приспособление, у него возникал ребячий зуд схватить латунную ручку и крутануть на один или два оборота, просто посмотреть, что произойдёт. Но ему не хватало смелости. В каком-то смысле Квирк был робким человеком.
Да, ему нравился «Лондрес». Здесь было приятно жить, нельзя этого отрицать. Это, конечно, внушало ему тревогу. А как же его столь давно создаваемая репутация вечно недовольного нытика?
В письменном виде баскский язык, на взгляд Квирка, был вообще на язык не похож. Казалось, он составлен случайным образом из нескольких пригоршней плохо сочетающихся друг с другом символов. Слова были густо усеяны буквами K, Z и X, так что строка, написанная по-баскски, будь то в объявлении или над витриной магазина, напоминала не что иное, как отрезок колючей проволоки. Даже Эвелин, которая говорила на многих из основных европейских языков, а также и на некоторых второстепенных, – и та не могла разобрать ни строчки.
Название самого ходового местного вина, очень хорошего, слегка шипучего белого, писалось как
– Ну вот, видишь, – сказала жена, глядя на него с насмешливой торжественностью в глазах, – ты учишься говорить на местном языке. Сегодня ты сумел попросить вина, завтра выучишь, как будет «сигарета». Вот так, глядишь, и будут удовлетворены все ключевые потребности.
– Вот умора-то, – сказал он.
– Умора? Что это значит? Не понимаю…
В первые полные сутки в «Лондресе» они легли в постель в середине дня и лениво занимались любовью под ритм дыхания этого большого миролюбивого морского существа, долетающий через широко раскрытое окно.
Кстати о ритме. Для них жить здесь, на этом обращённом к северу южном побережье, значило просто подогнать свой собственный темп под определённые регулирующие предписания. Звук волн, разбивающихся о берег, звон церковных колоколов, отмеряющих время, гудение обеденного гонга – всё это были приглушённые удары метронома, которые задавали такт убаюкивающей мелодии дней и ночей, омываемых морем.
Их любимым временем суток был ранний вечер, когда сгущаются сумерки и вся окружающая жизнь замедляет ход в ожидании шумной ночной суматохи, которая вскоре охватит городские улицы. Они выходили из гостиницы и прогуливались рука об руку вдоль фасада: Квирк – в брюках, лёгком пиджаке и коричневых замшевых туфлях (не та обувь, которую он обычно для себя выбирал, хотя втайне и считал их довольно стильными), а Эвелин – в хлопковом платье в цветочек и кардигане, накинутом на плечи. В этих широтах темнело быстро, и когда на город спускалась ночь, они останавливались, облокачивались на ограждение над пляжем и смотрели на залив, чёрный и лоснящийся, как огромная чаша нефти, а также усеянный отражениями огней от домов на холме, что возвышался справа, или с маленького островка Санта-Клара в устье залива.
В такие мгновения счастье жены было для Квирка почти осязаемым, чем-то вроде едва уловимой, медленной вибрации, пробегающей по всему её телу. Она была австрийской еврейкой, и многие члены её семьи сгинули в концлагерях. Волею судьбы оказавшись в Ирландии, она сначала обручилась с бывшим коллегой Квирка и некоторое время жила счастливо, пока муж не умер. Потеряла она и ребёнка, мальчика по имени Ханно, из-за болезни, которую слишком поздно диагностировали врачи.
Ни о чём из этого она с ним не говорила.
– Я должна была умереть ещё в те годы, вместе с другими, – заявляла она со странной, застенчивой полуулыбкой. – Но не умерла. И вот теперь мы здесь – ты и я.
Так шли дни, и Квирк постепенно перестал сетовать на то, что он в отпуске и что ему приходится спать в чужой постели и бриться перед зеркалом, которое показывало его широкое мясистое лицо в более резком свете, чем на него стоило смотреть. Эвелин никак не комментировала это явно долгожданное для неё облегчение, а он, в свою очередь, никак не комментировал отсутствие комментариев с её стороны. Его жена была не из тех женщин, которые оставляют подарки судьбы без внимания, но ей хватало чуткости, чтобы подсчитывать их молча.
На площади в Старом городе располагалось кафе, в котором супруги полюбили коротать вечера. Они завели привычку сидеть там снаружи, под старой каменной аркадой, поскольку ночи становились всё теплее. За несколько дней поздняя весна сменилась ранним летом.
Одну сторону площади занимало большое уродливое здание, увенчанное часами, их стерегла пара стилизованных цементных львов, а по бокам стояли миниатюрные ржавые пушечки – по всей видимости, они вряд ли помогли бы обороне города даже в те дни, когда были ещё в состоянии стрелять.
Кафе – или бар, как упорно называл его Квирк, – пользовалось, как отметили они, популярностью не только среди туристов, но и среди жителей Доностии. Добрый знак, сказала Эвелин, кивая в своей неспешной, задумчивой манере, как будто за обыденными словами скрывались куда более глубокие мысли.
Истаял последний солнечный луч, над площадью высыпали звезды, а они, довольный муж и счастливая жена, всё сидели там, потягивали из бокалов суховато-ароматное чаколи и наблюдали за прохожими на набережной.
– А испанцы не стыдятся выставлять себя на общее обозрение, – заметил Квирк.
– А чего им стыдиться? – удивлённо спросила Эвелин. Задумалась на мгновение, затем продолжила: – Но, конечно, да, понимаю. Это то самое удовольствие, предаваться которому так и не научились ирландцы, – просто сидеть и наблюдать за обычным ходом вещей.
Квирк сказал, что она права, или предположил, что сказал. Вот оно снова – расслабление, это труднопостижимое понятие. Он попробовал осознанно расслабиться, здесь и сейчас, сидя в кафе, но безуспешно. Нужно было попрактиковаться как следует.
Среди людей вокруг были англичане, американцы, шведы – он определил их певучий акцент как шведский – и даже немцы, которые вновь выдавали себя за беспечных бродяг по свету, каковыми воображали себя до того, как годы безумия и наступившего затем горького похмелья открыли им глаза на то, каково их истинное нутро.
Только услышав где-то у себя за спиной нотки ирландского говора, Квирк понял, что именно пытается уловить с тех пор, как впервые сошёл на испанскую землю. Ирландца можно вывезти из Ирландии, подумал он уныло, но не наоборот.
Голос был женским. Его обладательница казалась молодой или, по крайней мере, моложавой. Тон её звучал до странности настойчиво, как будто ей нужно было сказать больше, чем получалось выразить словами. Произношение свидетельствовало о том, что она из южной части Дублина и принадлежит к среднему классу. Квирк пытался уловить, о чём она говорит с такой странной горячностью, но не мог. Повернул голову, оглядел толпу – и увидел её.
Тогда, в первый раз, Квирк не стал указывать на неё Эвелин. По правде говоря, он и сам не обратил на женщину особого внимания – только отметил знакомый акцент и поморщился в ответ на ностальгическое «дзынь!», которым отозвалось на него его внезапно затосковавшее по дому сердце. Он принял её за очередную обеспеченную туристку, катающуюся по Испании на папины денежки, а мужчину, сидящего напротив неё, элегантного седого джентльмена с небольшой бородкой и в светлом льняном костюме, – за самого папашу. Потом Квирк вспомнил, как ему показалось удивительным, что дочь обращается к отцу с таким мрачным ожесточением. Он решил, что они, должно быть, о чём-то повздорили. В конце концов, проводить отпуск с пожилым родителем – испытание для терпения любого молодого человека.