Джон Бакен – Охотничья башня (страница 6)
Его собеседник скривился от отвращения.
— Я знаю его товар. «Дамасские щеки твои, росистые сестрины веки». Слишком много патетики: «О, Господь в Небесах, все божественно в мире!» Плохо, мистер Макканн, очень плохо. Второсортные вирши. Поэзия — это не изящные реверансы или громкие заклинания. Это сама жизнь с привкусом сырого мяса, а не салонное лакомство для женщин из среднего класса.
— Вы поэт, мистер Херитидж?
— Нет, мистер Канкан, я бумажник. Делаю бумагу.
Это было что-то новенькое для мистера Макканна.
— Я знавал одного изготовителя бумаги, — задумчиво заметил он. — Его звали Тош, и он был пьяницей.
— Что ж, я не пью, — был ему ответ. — Если я и делаю бумагу, то это только чтобы на хлеб с маслом заработать. Но когда-нибудь я брошу эту работу и стану поэтом.
— А вы уже что-нибудь опубликовали?
Явное восхищение, послышавшееся в голосе Диксона, бальзамом пролилось на душу мистера Херитиджа. Он вытащил из кармана тоненькую книжицу.
— Вот первая моя попытка, — с напускной небрежностью сказал он.
Диксон принял ее в руки с благоговением. Это была тетрадка с серой картонной обложкой и белой этикеткой, на которой стояло: «„Завитки“ — книга Джона Херитиджа». Диксон перелистал страницы и прочел пару строк.
— Хорошая книжка, — наконец заметил он.
— Боже правый! — услышал он раздраженный ответ. — Если это всего лишь «хорошо», то я, похоже, чертовски низко пал!
Диксон принялся читать внимательнее, и был немало озадачен. Понимать эти стихи оказалось труднее, чем самые сложные вещи Браунинга. Он нашел одно стихотворение о цветочном саде, называвшееся «Ревю». Оно начиналось строкой «Багровый, набатом звенящий рассвет», затем поэт описывал полдень: «Подсолнух, худой гренадер, взирай на балет красных роз в аромате амброзий, сокрытых в юбчонках тугих лепестков, что сводят с ума, опьяняя, пчелу». Такой взгляд на садоводство показался мистеру Макканну странным; особенно удивила его «женоподобная лилия». Затем в стихотворении наступал вечер и, по мнению мистера Херитиджа, на «складках сумрачного крепа повисла звезд цветная кисея», а весь сад оказался «осыпан бледной перхотью Луны».
Диксон перевернул пару страниц и обратился к другим стихам, которые, по-видимому, были навеяны воспоминаниями о жизни в окопах. В основном они состояли из клятв и проклятий, порой ужасных, при этом поэт любовно задерживался на описании таких зрелищ и запахов, которые нормальный человек постарался бы как можно скорее забыть. Эти стихи Диксону не понравились. Наконец он прочитал стихотворение о девушке, превратившейся в птицу, причем этот процесс описывался с таким количеством интимных анатомических подробностей, которые способны были отпугнуть даже искушенного читателя.
Он смотрел на книгу и молчал, потому что не знал, что и сказать. Казалось, поэт ставил перед собой задачу описать природу, используя метафоры, заимствованные из номеров мюзик-холлов и реклам галантерейных магазинов, а когда у него это не получалось, то на помощь приходили проклятия. Откровенно говоря, Диксон находил эти стихи чрезвычайно плохими, и теперь старался отыскать такие слова, в которых сочетались бы и вежливость, и честность.
— Так что? — спросил его поэт.
— Здесь много хороших вещей, но… размер кое-где нарушен.
Мистер Херитидж желчно рассмеялся.
— Теперь я могу классифицировать вас точно. Вам нравятся прямая рифма и привычный эпитет. Ну нет! Мир вышел за рамки простого украшательства! Вы хотите, чтобы луна описывалась как Диана-охотница, или серебряный диск, или цветок — а я говорю вам, что она чаще всего похожа на донышко пивного бочонка или на головку сыра. Вам нужно множество возвышенных слов, а реальные, приземленные вещи вы считаете непригодными для поэзии. Я же говорю, что для поэзии ничего непригодного нет! Нету, мистер Канкан! Поэзия жизни — она повсюду, в любом мусоре, а настоящие вещи чаще встречаются среди унылых трущоб, горшков и помоек, чем в этих ваших воскресных салонах. Задача поэта в том, чтобы очистить мир от гнили и показать, что всё вокруг — это тот самый дух, что удерживает на своих местах сами звезды! Я хотел назвать свою первую книгу «Стоки», ибо канализационные стоки, поток дерьма — это самая настоящая поэзия, уносящая отходы человеческой жизнедеятельности на поля, чтобы они зеленели, и там росла кукуруза. Но издатели воспротивились. Тогда я назвал книгу «Завитки», чтобы выразить свое отношение к изысканной энволюции всех вещей. Поэзия — это четвертое измерение души. Что ж, мистер Канкан, хватит о стихах, теперь давайте послушаем, что вы думаете о прозе.
Мистер Макканн был сильно сбит с толку этой тирадой и даже немного рассердился. Ему не нравилось, что собеседник называл его Канканом — это казалось ему злоупотреблением дружеским доверием. Но привычка к вежливости победила, и Диксон довольно неуверенно озвучил свои предпочтения в прозе. Мистер Херитидж слушал его, сдвинув брови.
— Вы погрязли в дерьме даже еще больше, чем я ожидал, — заметил он, когда Диксон закончил. — Вы живете в мире раскрашенного картона и теней. Вся эта страсть к живописному! Она такой же мусор, мой дорогой, как и герои рассказов, которые пишут школьницы. Вы сочиняете романтические повести о цыганах, матросах или о тех мерзавцах, которых вы называете первопроходцами, но вы ничего о них не знаете. Если бы вы посмотрели внимательно, вы бы обнаружили, что в них и на мизинец нет той позолоты и блеска, которые вы себе насочиняли. Но мало того, вы еще и игнорируете то великое, что роднит их со всем человечеством. Это как воспевать ячменную лепешку за то, что она похожа на Луну, не понимая, что она вкусная и ее можно просто съесть.
В этот момент в курительную комнату вошел австралиец, чтобы разжечь свою трубку. Он был одет в мотоциклетную куртку и, по-видимому, собирался куда-то отправиться на ночь глядя. Он пожелал джентльменам доброй ночи, и Диксону показалось, что лицо его в отблеске огня было напряженным и тревожным — совсем не похожим на лицо приятного собеседника за ужином.
— Вот, возьмите хоть его для примера, — сказал мистер Херитидж, кивнув вослед уходящей фигуре. — Уверен, вы уже сочинили для себя целую историю про этого парня: о его жизни в буше, занятии скотоводством и всем таком прочем. Но он вполне может оказаться кассиром в банке Мельбурна. Ваш романтизм — это сплошной самообман, и он не позволяет вам разглядеть правду жизни. С ним надо разобраться раз и навсегда, покончить с этим проклятием, которое литература унаследовала от лживых кельтов.
Мистер Макканн, который всегда считал, что романтизм изобрели французы, был несколько озадачен.
— Вы хотите сказать, от галлов?
Но его собеседник, увлеченный потоком собственного красноречия, проигнорировал это замечание.
— Вот в чем ценность войны, — продолжал он. — Она разрушила все отжившие условности, и на освободившемся месте теперь мы сможем построить что-нибудь новое. То же самое и с литературой, религией, обществом и политикой. «С топором на них!» — говорю я. В новом мире попы и педанты нам не нужны, как не нужны и все эти аристократы и средний класс. Есть только один класс, который имеет значение: это простые люди, рабочие, которые живут простой, настоящей жизнью.
— С такими взглядами вам самое место в России, среди большевиков, — сухо заметил Диксон.
— Они неплохие ребята, — одобрил его предложение мистер Херитидж. — По-своему, они делают большую и нужную работу. Конечно, нам не следует подражать их методам — они несколько грубоваты, да и евреев среди большевиков чересчур уж много, — но они ухватились за правильный конец палки. Они ищут истину и реальность.
Мистер Макканн медленно закипал.
— Что привело вас в наши края? — отрывисто спросил он.
— Туризм, — было ему ответом. — Всю зиму я слишком напряженно трудился, и теперь мне требуются тишина и покой, чтобы привести мысли в порядок.
— Что ж, привести мысли в порядок вам определенно требуется. Вы вообще как, образованный человек, джентльмен?
— Девять потраченных впустую лет — пять в Харроу и четыре в Кембридже.
— Тогда послушайте меня. Вы верите в рабочий класс и знать не желаете никакого другого. Но что, черт возьми, вы знаете о рабочих? Я сам происхожу из них и всю жизнь живу рядом с ними. Так или иначе, среди них есть люди разного сорта: и хорошие, и плохие, как и все мы. Но существуют глупцы, готовые возводить всех их без разбора на пьедестал — и только потому, что они якобы «близки к истине и реальности», как выразились вы. Это происходит исключительно из-за невежества, поскольку вы знакомы с настоящими рабочими примерно так же, как и с царем Соломоном. Вы стыдите меня, что я сочиняю романтические истории о моряках и цыганах, о которых ничего не знаю. Возможно, это правда. Но вы сами занимаетесь точно тем же. Вы идеализируете рабочего человека, вы и подобные вам, но это только потому, что вы невежественны. Вы утверждаете, что он ищет истины, тогда как он ищет только выпивки и повышения заработной платы. Вы говорите, что он близок к реальности, но я могу вас уверить, что его представление о реальности сводится к короткому рабочему дню и походу на футбольный матч по субботам. И когда вы желаете избавиться от среднего класса, который выполняет три четверти созидательного труда в мире, заставляет машины крутиться и платит рабочим, вы хотите избавиться от тех, на ком держится экономика. Экономика!