Джон Апдайк – Голубиные перья. Рассказы (страница 50)
Да, так о чем я?
Как чудесно было учиться у тебя понимать поверхность вещей. Твоя поверхностность, как называет это качество моя жена, вынося, по обыкновению, не подлежащий обжалованию приговор, внесла новое измерение в мой дотоле недостаточно поверхностный мир. Сейчас, на этом роскошном плавучем острове, составляющем всю мою вселенную, где, ни на минуту не смолкая, играет неотступная, как головная боль, музыка, я вижу все как бы твоими глазами, я мысленно веду с тобой нескончаемый разговор. Вот я кладу руку на полированное красное дерево стойки, и мне кажется, что трепет внутри него — это твой трепет, трепет всплывающей на поверхность русалки. О чем мы говорим? Тупо и упорно просеивая сквозь сито рассудка обломки любовной катастрофы, я делаю маленькие открытия о нас и спешу поделиться ими с тобой, а тебя они почему-то вовсе не поражают, к моему разочарованию. Например, вчера днем, когда вдруг стало бессмысленно сидеть в кресле на палубе под лучами воскового солнца, я сообразил, складывая плед, что, в сущности, никогда не считал, что ты страдаешь так же сильно, как я. Что ты несчастна, я, конечно, знал. Я мог бы начертить график сил, сжимающих тиски, в которых ты бьешься, я мог бы с закрытыми глазами обвести несмываемые контуры твоего отчаяния, описать вкус ярких, мертвых его красок, — словом, я так ясно мог представить себе твою муку, что порой мне казалось, будто это моя мука. И все же что-то мешало мне поверить до конца в истинность твоей боли, что-то внутри меня отказывало ей в третьем измерении, и за это я сейчас запоздало прошу у тебя прощения. Я слышу, как ты смеешься и говоришь, что прощаешь меня, ты хочешь продолжать разговор со мной и предлагаешь обсудить детали нашего побега… Спустя два часа мне удалось, прижимая к стойке бокал дрожащего «дайкири», урывками сформулировать следующую утешительную мысль: как ни виноват я перед тобой, в одном я тебя не предал — я никогда не таил от тебя своей любви, никогда не предлагал тебе сдерживать и ограничивать твою любовь ко мне. На какие бы жертвы ты ни шла ради меня, каким бы мукам ни подвергалась, я тебя не останавливал.
В моей безграничной готовности принимать твою любовь я был идеальным любовником. Другой, видя, каким страшным пыткам и терзаниям ты себя отдаешь, мог бы из жалкого малодушия (которое он назвал бы состраданием) сделать вид, что разлюбил тебя, и спасти твое тело ценой твоей гордости. Но я — околдован ли я был или осознанно шел навстречу гибели? — я упрямо не отворачивался от сжигавшего нас огня, хотя из глаз у меня лились слезы, нос облезал, а брови дымились. Нужен был весь мой эгоизм, чтобы не отступить и не запятнать чистоту твоего гнева. Ты не согласна? Несколько часов я убеждал тебя, то есть засыпал твою молчащую тень все более и более красноречивыми доводами и доказательствами, и понимание твое все ширилось, как круги на воде, какой камень ни брось. Вконец умаявшись, я пришел, чистя зубы за тяжко мотающейся, как маятник, занавеской в ванной, к силлогизму, который ошеломил меня, точно открытие, касающееся судеб мира, а именно:
Я очень встревожился, когда узнал перед самым своим отъездом от Бранжьены, что тебя лечит психиатр. Я глубоко убежден, что наша болезнь естественна и неизлечима. Мы любим друг друга. Единственное лекарство от этого недуга — стать мужем и женой или прийти к пресыщению каким-то иным, но столь же верным путем. Я решил положить жизнь на то, чтобы такая смерть нас не постигла. Ты не знала страха, созидая нашу любовь, — теперь я, не зная страха, должен ее охранять. Мое тело жаждет тебя — отдаться бы страсти до полной погибели, но слышит «нет… нет… нет…» и стонет, точно перегруженный корабль. По сто раз в день я решаю броситься с этого тупо рассекающего океан лайнера в сумасшедшей надежде, что волны принесут меня, как принесли однажды, покрытого язвами и умирающего, в Вейзефорд. Но я, убивший Морольда[92], снова и снова убиваю гидру тоски по тебе… Мой корабль плывет, истекая аквамариновой кровью. Бог знает, куда он плывет, но только, надеюсь, прочь от царства компромиссов и лжи, где глупая земля так же цепко держала бы нашу любовь, как она держит расцветший в навозе цветок. Да, встреться мы с тобой наивными детьми, мы отдались бы нашей любви беззаветно и позволили ей пройти назначенный всякой любви путь от страсти к удовлетворению, от удовлетворения к пресыщению, потом к скуке и, наконец, к измене. Но на нас уже лежала вина, и потому мы унесем нашу любовь совершенной в смерть. Помнишь, на Белой Поляне, у реки, когда жизнь твоя висела на волоске, ты взяла в руки раскаленную полосу железа[93], прошла девять шагов и показала жителям Корнуэльса свои чистые прохладные ладони? Я сейчас беру пример с тебя. Помнишь, я подарил тебе как-то книгу Айзека Дайнезена, там есть слова, что Бог — это тот, кто всегда отвечает «нет». Говоря «нет» нашей любви, мы с тобой становимся богами. Вот и я написал эти слова, хотя понимаю, как они кощунственны.
Расстояние между нами увеличивается. Звонит гонг. Стюард-туринец запирает книжные шкафы. Я тоскую по тебе. Я буду хранить тебе верность до конца. Будем же жить, навсегда разлученные, как вечный укор миру, в котором спасти от гибели можно лишь то, от чего ты по своей воле отрекся.
Дорогой Каэрдин, прости, что долго не писала. Все это время было трудно улучить минуту. За полтора месяца я не взяла в руки ни одной книги, не развернула журнала. Сейчас вечер, дети заснули — надеюсь, что заснули, — посуда моется в мирно побрякивающей машине, и я наконец-то смогла присесть с пятой рюмкой «Нойли Прата» за сегодняшний день. Ты единственный, с кем он был откровенен, поэтому я тоже расскажу тебе все. Он снова меня бросил. Но и с ней тоже расстался. Что ты на это скажешь? Она, насколько можно судить, приняла это довольно спокойно. В субботу вечером я видела ее на празднике в замке. Она почти не изменилась, только похудела. Марк весь вечер не сводил с нее глаз. У нее хоть есть он, а что осталось мне? Дом, брат, счет в банке и призрак. Накануне своего отъезда он объяснил мне — с такой нежностью, с таким состраданием! — что его женитьба на мне была чем-то вроде каламбура: я привлекла его тем, что меня тоже зовут Изольда. И все, что у нас с ним было, — семь лет вместе, трое детей, — все это, по Фрейду, следствие замещения в подсознании. Он с таким детским простодушием просил отпустить его, что я даже рассмеялась.
Останься у меня хоть капля гордости, я бы умерла или сошла с ума. Я не знаю, люблю его или нет, не знаю, что такое любовь, не знаю, хочу это знать или не хочу. Я столько раз убеждала его, что уж коль он так сильно ее любит и ничего не может с собой поделать, то пусть оставит меня, пусть они будут вместе, нельзя же бесконечно терзать нас обеих. Она мне никогда не нравилась — его это почему-то ужасно задевает, — но я искренне жалею ее за все, что ей пришлось из-за него пережить. А ему просто доставляет удовольствие метаться между двумя женщинами, потому, видно, он и не хочет освободить ни одну, ни другую. Поистине, от великого до смешного один шаг. Марк, конечно, деспот, но он, по крайней мере, сделал попытку все решить, насколько возможно, разумно и справедливо. Он отправил к нему своего поверенного, и я уже предвкушала полтора месяца спокойной жизни где-нибудь на ранчо. Но куда там! Полазив через заборы и поездив в город по выдуманным делам, он приходит в ужас от всего, что хоть сколько-нибудь напоминает решительное действие, садится на теплоход и бежит. Обратив жизнь всех вокруг себя — включая и детей — в ад, он ходит с видом святого, терпящего крестные муки, и твердит, что исполняет свой долг. Меня особенно унижала даже не его грубость, а доброта.
Ты зовешь меня вернуться в Карэ. Я долго думала об этом и решила, что не стоит. Дети привыкли к школе, у меня здесь друзья, жизнь идет своим чередом. Я сказала знакомым и соседям, что он уехал в командировку, все это объяснение приняли, но никто ему не поверил. Общество здешних мужчин и успокаивает меня, и настораживает — потому, наверное, и успокаивает, что настораживает. Однако добродетель моя вне опасности. Я вспомнила, как следует вести себя с поклонниками, изобретать уловки, чтобы удерживать их на расстоянии — не слишком далеко и не слишком близко, не выбрасывать из головы, о чем с кем болтала. На балу, кстати сказать, я поймала пристальный взгляд глядящего на меня Марка. Мерзко, конечно, но помогает удержаться на поверхности.