реклама
Бургер менюБургер меню

Джон Апдайк – Голубиные перья. Рассказы (страница 49)

18

— Да. Мне бы лечь.

— Возьмем такси?

— Ведь надуют.

— Какая разница!

— Я не знаю… куда ехать.

— Как-нибудь объясним. Там рядом большой фонтан. Сейчас посмотрю, как по-итальянски «фонтан».

— В Риме… кругом… фонтаны.

— Ричард! Ты ведь меня не разыгрываешь?

Он поневоле засмеялся — умна, этого у нее не отнимешь.

— Специально — нет. Какая-то реакция… что ни шаг… чаевые. Правда, болит. Абсурд.

— Идти можешь?

— Ну да. Дай руку.

— Взять у тебя коробку?

— Нет. Не волнуйся, милая. Это на нервной почве. И раньше случалось… в детстве. Но я не так… трусил тогда.

Они по ступенькам спустились к дороге, запруженной несущимися в обе стороны машинами. Во всех такси сзади торчали головы, и ни одно не остановилось. Они перешли на другую сторону Виа деи Фори Империали и попробовали самостоятельно отыскать путь назад — в лабиринте боковых улочек, которые стремились увести их в сторону от цели, — к знакомой местности с фонтаном, американским баром, обувным магазином и гостиницей. Прямо по курсу у них оказался продуктовый рынок, и они пошли между рядами живописно разложенной снеди. Из-под полосатых матерчатых навесов свисали гирлянды колбас. Прямо на улице высились груды зеленого салата. Он двигался скованно, как будто боль его была драгоценной, хрупкой ношей; когда он клал руку на живот, ему казалось, что боль немного притупляется. Дождь и Джоан, то есть те факторы, которые каким-то образом ассоциировались с возникновением боли, теперь помогали ему с ней справиться. Благодаря Джоан он хотя бы шел своими ногами. А дождь маскировал его, делал его фигуру не такой приметной для прохожих, а потому и для него самого, — и тем затуманивал боль. Дорога, как назло, шла то в гору, то под гору. Они совершили очередное долгое восхождение по узкому тротуару и оказались возле «Банка д'Италия». Дождь кончился. Боль, добравшаяся до каждого уголка замкнутого подреберного пространства, теперь вооружилась ножом и принялась кромсать его стенки в попытке вырваться на волю. Они вышли на Виа Национале за несколько кварталов от гостиницы. Витрины магазинов теперь не были скрыты шторами, фонтан в отдалении не работал. У него было такое чувство, словно он откидывается назад, а сознание его будто стало веточкой — веточкой, ответвившейся от ствола, выбравшей стать вот этой веткой, а не той, потом выбравшей снова и снова, становясь с каждым разом все тоньше, и так до тех пор, пока у нее уже не осталось другого выбора, кроме как просто растаять в воздухе. В гостинице он лег на свою кровать, накрылся пальто, поджал ноги и уснул.

Когда через час он проснулся, все стало другим. Боль ушла. Джоан лежала на своей кровати и читала путеводитель. Он увидел ее, перекатившись на другой бок, как будто заново, как бы в холодноватом библиотечном свете — так, как он увидел ее в тот самый первый раз; только теперь он сознавал, причем совершенно спокойно, что с той поры она живет с ним в одной комнате.

— Все прошло, — сообщил он ей.

— Ты шутишь. Я уже твердо решила вызвать врача и отправить тебя в больницу.

— Да нет, не тот случай. Я с самого начала знал. Это все нервы.

— Ты был белый как смерть.

— Слишком много разного сошлось в одной точке. Думаю, Форум добил меня окончательно. Уж очень тяжко давит здесь прошлое. Да еще туфли жали, совсем извелся.

— Дружок, ты же в Риме. Радоваться надо!

— Я и радуюсь — теперь. Ладно, хватит. Ты, наверное, умираешь с голоду. Пойдем поедим чего-нибудь.

— Нет, правда? Тебе точно можно?

— Сто процентов. Все прошло. — И если не считать комфортного, как воспоминание, отголоска боли, который исчез с первым проглоченным куском миланской салями, все и правда прошло.

Мейплы снова пошли бродить по Риму, и в этом городе ступеней, ускользающих и вновь развертывающихся перспектив, многооконных поверхностей цвета сепии и розовой охры, зданий столь просторных, что, находясь в них, чувствуешь себя как будто под открытым небом, — они расстались. Не физически — они почти все время были на виду друг у друга. Но они наконец расстались. Оба это знали. Они стали, как в начальную пору их романа, предупредительны, веселы и безмятежны. И брак их приказал долго жить, как непомерно разросшаяся виноградная лоза, которую, с трудом отыскав материнский стебель, срубил дряхлый виноградарь. Они рука об руку шли через казавшиеся единым целым кварталы зданий, которые при ближайшем рассмотрении распадались на самостоятельные, не похожие один на другой образцы разных эпох и стилей. В какой-то момент она вдруг сказала: «Я знаю, дружок, что нам всегда мешало. Я тяготею к классике, а ты к барокко». Они вместе ходили по магазинам, смотрели, спали, ели. Сидя напротив нее в последнем из ресторанов, которые, как оазисы столового полотна и вина, поддерживали их плоть в эти благостные, элегические дни, Ричард понял, что Джоан счастлива. С ее лица сошло вечное напряжение надежды, и оно сразу разгладилось; в жестах появилась кокетливая молодая насмешливость; в ней проснулось какое-то восторженное внимание ко всему, что ее окружало; и ее голос, когда она подалась вперед, чтобы шепотом поделиться своими наблюдениями по поводу женщины с красавцем кавалером за соседним столиком, звучал оживленно, как будто самый воздух ее дыхания сделался свободным и легким. Она была счастлива, и, ревнуя к ее счастью, он опять заколебался, нужно ли ему оставлять ее.

ЧЕТЫРЕ СТОРОНЫ МЕДАЛИ

Любимая моя, прости меня: я почему-то оказался на корабле. В том оцепенении, в которое я впал, расставшись с тобой, я совершенно не почувствовал бесчисленных унижений, которые составляют процедуру посадки на теплоход (интересно, почему это люди, даже самые спесивые и знатные аристократы, стоит им попасть в лапы таможенных властей, сразу же робеют, совсем как иммигранты из Центральной Европы, и почему им точно так же хамят?), и хотя мы плывем уже скоро двое суток, так что я мог бы, кажется, немного отдохнуть, смирившись с мыслью, что теперь ты для меня недостижима, однако я никак не могу принудить себя перенести внимание на пассажиров, при том что в моей одержимости тобой на миг образовалась щелка ленивого здравомыслия, и мне как бы в пророческом озарении вдруг открылось, что официант учуял в моей особе неприкаянного скитальца и будет вести себя нахально, а в конце путешествия захочет получить королевские чаевые. Но бог с ним. Потом я развернул салфетку, и из нее вылетел твой вздох, он был в точности похож на голубку, и даже шейка отливала синим, и когда он пролетал мимо горящей на столе свечи, то на мгновенье застил ее пламя. Меня снова отбросило во влажный шелест и меркнущий шепот и стоны нашей любви, к нашим клятвам и отречениям…

Судно дрожит. Эта дрожь непрерывна и проникает всюду, она настигла меня даже здесь, в пустой и темной библиотеке, которой ведает угрюмый молодой туринец и в которой имеется — как же, все-таки библиотека! — несколько истрепанных номеров «Пари мач», а в шкафу за стеклом стоят семнадцать томов Габриеля д'Аннунцио[91] в роскошнейших переплетах и не запятнанных руками ни одного читателя, — разумеется, на итальянском языке. Так что нетвердость моего почерка объясняется механическими причинами, а пятна на бумаге — можешь считать, что это просто залетающие сюда лихие брызги. Нас и правда здорово качает, хотя мы уже в теплых широтах. Когда матросы наполняют бассейн водой, она так плещет и бурлит, что я всякий раз заглядываю через бортик: не попалась ли к нам русалка? В баре бутылки позванивают, «дайкири» трепещет и волнуется в бокалах, разбегаясь по поверхности кругами.

За дни моих с тобой скитаний по лесам я позабыл, что чувствует человек на море, и когда я вчера утром стоял в салоне первого класса, выжидая случая подкупить стюарда, чтобы тот пустил меня на верхнюю палубу, а может быть, даже и на мостик, вдруг — заметь, ни один предмет при этом не сдвинулся с места ни на дюйм, ни мебель, ни светильники, ни пальмы в кадках, ни многоязычная доска объявлений, — вдруг кровь моя, вся до капли, прихлынула к полу, точно ее притянул огромный плоский магнит. Вокруг были люди, но лица их не выразили ровным счетом ничего. Ужасно забавное состояние, потому что, когда теплоход накренило в другую сторону, кровь рванулась по моим жилам вверх — помнишь ощущение в первый миг после удара? — и мне показалось, что сейчас я, а раз я, то, стало быть, и все стоящие вокруг пассажиры с ничего не выражающими лицами, все мы сейчас взлетим к потолку, точно воздушные шары, и матросы будут сердито стаскивать нас вниз швабрами. Потом это видение исчезло. Корабль снова швырнуло, и снова кровь сделалась как свинец. Я чувствовал, что ты рядом.

Изольда. Я написал твое имя. Изольда. Я истекаю кровью. Мне кажется, ее всю из меня выпустили, а может быть, выпустили лишь половину и влили взамен что-то другое, ведь все, среди чего я живу, — и белые тросы, и хитрые магнитные замочки, которые не дают дверям хлопать, и прелестная трехгранная душевая кабина в моем номере с мозаичными стенами и полом, и роскошные пушистые или сверкающие поверхности, куда ни глянь, — все это я вижу, осязаю и люблю или не люблю только вместе с тобой, а раз тебя со мной нет, значит, я вижу лишь наполовину, лишь наполовину существую. Я все время думаю, зачем в эту роскошь поместили меня, Тристана Скитальца, Тристана Аскета, Тристана Вечно Тоскующего, Тристана Осиротевшего в Колыбели? Я пишу тебе полированной деревянной ручкой, какими писали в старину, ее нужно окунать в чернильницу, и перо такое мягкое, что руку неудержимо тянет вывести влажно поблескивающий синим и никак не желающий сохнуть кудрявый завиток. Ручка сделана из дерева какой-то восточной породы — тик? или эбен? Ты бы сразу определила. Меня всегда пленяло, что тебе ведомы названия всех растений и камней, я восхищался, глядя, как доверчиво ты протягиваешь руку к дикому зверю и гладишь его, не думая о мечущейся под лохматой шкурой смерти с безумными глазами… да, я, всю жизнь пытавшийся стать вегетарианцем, в чем Марк, несомненно, усмотрел бы одно из проявлений инстинкта саморазрушения. (Господь милосердный, до чего же он глуп: ведь на одну мало-мальски здравую мысль у него приходится целая рать вопиющих благоглупостей — о эта рать, она несметна, черна и неодолима! — и, даже если он изрекает что-то разумное, его слова оскорбляют меня, мне кажется, будто кто-то пытается оправдать социальную несправедливость цитатами из Священного Писания. Мое замечание в скобках совсем отбилось от рук. Если оно рассердило тебя, спиши его на счет моей ревности. Впрочем, я и сам не знаю, за что ненавижу твоего мужа: за то ли, что ты принадлежишь ему, хотя бы только юридически, или — но это несколько сложнее — за то, что он чувствует мой страх именно перед таким официально узаконенным обладанием, и это дает ему, при всей его грубости, абсурдной снисходительности и еще более абсурдном чванстве, странную моральную власть надо мной, из-под которой я, как ни бейся, не могу вырваться. Все, закрываю скобку.) Лайнер сейчас кренился особенно долго, с каким-то даже злорадством, и чернильница отъехала, не пролив ни капли чернил, на другой край стола, так что теперь у меня появился выбор: глядеть ли в одну точку на горизонте, борясь с подступающей морской болезнью, или сдаться ей…