реклама
Бургер менюБургер меню

Джим Фергюс – Мари-Бланш (страница 68)

18

Жизель устраивает меня в постели и вручает один из фотоальбомов. Мне все еще странно, что мамà с ними рассталась, поразительно, что доктор сумел ее уговорить. Со мной мамà даже разговаривать не желает. Я для нее огромное разочарование. Я знаю, она не позволит мне навестить ее Париже и не пожелает навестить меня здесь. Она стыдится меня и говорит, что я ей больше не дочь. И кто бы стал ее винить?

Дядя Леандер — или папà, как я стала называть его после того, как он официально признал нас с Тото своими детьми, хотя наш настоящий отец был еще жив, — хранил эти альбомы, и большинство снимков сделаны им. Два года назад он умер. Замечательный был человек и потрясающе артистичный, Леандер — талантливый живописец, прекрасный писатель и фотограф. Поскольку ему не приходилось зарабатывать на жизнь, у него было время заниматься такими вещами; он выпустил книгу под названием «Рыбалка вокруг света» и ежедневно делал записи в журнале, чтобы они были посмертно опубликованы, но после его смерти мамà уничтожила журнал, из-за какой-то содержавшейся там инкриминирующей информации. И он создал эти весьма детальные фотографические альбомы о своей жизни с мамà, а в широком смысле и о моей жизни, каждое фото аккуратно подписано его красивым почерком, с указанием даты, места и имен изображенных.

Сейчас я рассматриваю фотографии того лета в Херонри и в Хитфилде. Дядя Леандер отвез меня туда на своем гоночном «мерседесе» в конце августа, перед их с мамà отъездом в Америку. Мамà осталась в лондонской квартире, готовясь к поездке и совершая последние походы по магазинам. Поскольку дядя Леандер очень богат и принадлежит к семье видных бизнесменов, в Америке он еще большая знаменитость, чем в Англии. Мамà предупредили, что все скандальные колумнисты и фотографы будут поджидать их сперва на пристани в Нью-Йорке, когда они сойдут с океанского лайнера «Каринтия-П», а потом на всех железнодорожных вокзалах в Чикаго и Калифорнии. Мамà — женщина стильная и хочет убедиться, что одета для их разъездов как полагается.

Дядя Леандер захватил с собой фотоаппарат и несколько раз щелкнул меня в школе. «Я понимаю, тебе грустно быть сейчас здесь, Мари-Бланш, — сказал он, — но когда-нибудь, когда будешь в моих годах, ты с удовольствием станешь рассматривать мои фотографии и вспоминать это время как одно из лучших в жизни». Вряд ли он сознавал всю правоту своих слов. Я лишь на год старше, чем был дядя Леандер, делая эти снимки, и действительно, то время кажется мне чудесным и невинным. По сравнению с нынешним даже пребывание в школе на каникулах задним числом видится не таким уж скверным.

Однако, глядя на фотографии, я поражаюсь, что девочка на них выглядит такой несчастной. Она почти не улыбается, и на лице у нее загнанное, тревожное выражение, такое же, как когда она боялась преследований отца Жана.

Как раз в эту минуту в дверь заглядывает доктор Шамо, чья фамилия забавляет меня, потому что означает по-французски «верблюд» или, уничижительно, «хрюшка».

— Можно войти и немножко посидеть с вами, мадам Фергюс?

— Прошу.

Он опять придвигает кресло к изголовью кровати, садится.

— Вам по душе рассматривать фотографии? — спрашивает он. Доктор, похоже, вполне милый, и лицо у него открытое, дружелюбное, слегка печальное, в самом деле напоминающее грустного верблюда.

— Да, доктор. Но, рассматривая эти фотографии, я как раз подумала, что на многих девочка совершенно несчастная.

— Какая девочка?

— Вот эта, — показываю я.

— Это же вы, мадам, верно? Вы называете себя в третьем лице?

— Ну да, — объясняю я, — просто потому, что, глядя на эти старые фото, я понимаю, что уже совсем другая, не та девочка. Как бы рассматриваешь чужой фотоальбом.

— Но он не чужой, мадам Фергюс, — говорит доктор Шамо. — Он ваш, и на этих снимках вы, тринадцатилетняя девочка, а не кто-то другой. Вот здесь, подпись четко гласит: «Мари-Бланш, Херонри, июль тридцать третьего года».

— Конечно, — соглашаюсь я, — но вы в самом деле думаете, что мы всю жизнь остаемся одной и той же личностью, доктор? Я выгляжу уже не как эта девочка, думаю не как она, а она — не как я. У нее пока нет того опыта, какой приобрела я, ее шестилетний сын не погиб от несчастного случая, то есть я не она, а она не я. Она еще совсем юная. У нее вся жизнь впереди. Она еще не наделала ошибок. Все еще может обернуться для нее иначе.

— Но не обернулось, мадам. Мне жаль, но мы оба знаем, что ее жизнь не сложится иначе. Она станет вашей жизнью. Мы здесь как раз затем, чтобы выяснить: как и почему.

— Ну хорошо.

— Эти фотографии сняты в доме вашего отчима в Англии, правильно? — спрашивает доктор.

— Правильно. Он назывался Херонри. На реке Тест. Очень красивый. До пожара, конечно. После пожара мы в Херонри больше не ездили.

— А вы-то как думаете, почему эта девочка выглядит такой печальной? — спрашивает доктор Шамо.

— Ах, ну вот, доктор, и вы тоже, — говорю я, — вы тоже называете меня в третьем лице.

— Вы совершенно правы, мадам, — негромко смеется доктор. — Давайте скажем иначе: почему вы выглядите такой несчастной? Вы были несчастны?

— Не помню. Потому я и говорю, что на разных этапах жизни мы — разные люди. Я уже не та девочка и даже не могу вспомнить, о чем она думала. Перед тем как вы вошли, я думала, что у нее испуганный вид, будто ее по-прежнему преследует отец Жан.

— Кто это — отец Жан? — спрашивает доктор.

— Мой учитель в детстве, — объясняю я. — Священник. Он любил класть меня поперек колена и бить тростью, потому что я неспособная и плохо усваивала уроки.

— Почему вы считаете себя неспособной, мадам?

— Потому что все так говорили, и отец Жан, и особенно мамà, и потому что я плохо училась.

— И отец Жан вас преследовал? — спрашивает доктор.

— Я думала, что он меня преследует; его там не было, но я воображала, что он меня преследует.

— И вы до сих пор воображаете, что отец Жан преследует вас? — спрашивает доктор с какой-то надеждой в голосе.

— Нет, доктор, это невозможно. Видите ли, я давно избавилась от отца Жана. Попросила Господа убить его ради меня в Париже на Рождество двадцать седьмого года, когда мне было семь. И его тотчас же переехало такси. Дважды. Первый и единственный раз Господь внял моим молитвам. А потом я поехала на Рождество в Марзак. Это был один из самых чудесных праздников Рождества в моей жизни.

— Вы верите, что Бог убил человека по вашей просьбе, мадам Фергюс? Священника? Чтобы у вас было счастливое Рождество?

— Это звучит так безумно?

— Здесь мы называем это иначе, мадам.

— Ну хорошо, это противоречит здравому смыслу? — спрашиваю я. — Люди постоянно просят Господа что-нибудь для них сделать и верят, что он сделает. Когда происходит что-то хорошее, они всегда говорят «слава Богу», будто он лично в ответе за их маленькие жалкие жизни, будто впрямь заботится о них и обращает на них внимание.

— Да, люди просят Господа сделать им добро, — говорит доктор, — и когда он делает, благодарят его.

— Но именно это я и имею в виду, доктор. Смерть отца Жана была для меня добрым делом. Я не чувствовала себя виноватой. И до сих пор не чувствую. В конце концов целые страны верят, что Бог выигрывает для них войны, убивает младенцев и невинных граждан бомбами, газом и так далее. Думают, что это хорошо и что Бог на их стороне. В чем разница? Я попросила Господа убить только одного, отца Жана, а он был дурной человек. Пугал меня и мучил. Я была всего лишь маленькая девочка, доктор.

— Вы верите в Бога, мадам Фергюс? — спрашивает доктор.

— Теперь уже нет. Но тогда верила. Мне было всего семь лет. Господи, — говорю я, подняв к небу дрожащий палец, — можно мне выпить, пожалуйста… Ну, так где же, черт побери, моя выпивка, доктор? Я только что попросила Бога, а он меня проигнорировал. Как видите, он больше меня не слышит.

— Бог не бармен, мадам Фергюс. И отчего вам хочется выпить, вам ведь становится скверно, и вы уже так от этого настрадались.

— А как вы думаете, доктор? Чтобы напиться и некоторое время не думать об этом.

— Значит, вы все же чувствуете себя виноватой в смерти отца Жана?

— Вовсе нет. Я имела в виду, не думать о младенцах, гибнущих от бомб, о смерти моего сыночка, обо всех страданиях и муках на свете. Я просто хочу выпить, забыть об этом и немного развлечься.

— Выпивка помогала вам в этом смысле, мадам? Помогала забыть, помогала в жизни развлечься?

Я невольно смеюсь:

— Тушè, дорогой доктор!

— Вы думаете, мы здесь играем, мадам Фергюс? Это игра? Шутка?

— Мой сынок погиб. Муж со мной разводится. Двое других моих детей ненавидят меня. Мать от меня отреклась. Брат со мной не разговаривает. И я в очередной клинике, где стараются вылечить меня от пьянства. Вы знаете, в скольких клиниках я уже лечилась, доктор? Если это и игра, то отнюдь не развлечение. Но говоря так, я отнюдь не испытываю к себе жалости, не жалею себя, я полностью за все отвечаю. И как раз поэтому хочу выпить. Вы сами верите в Бога, доктор?

— Во что верю я, значения не имеет.

— Имеет, для меня.

— Можно узнать почему?

— Потому что я пытаюсь решить, сумеете вы или нет помочь мне по-настоящему.

— И каким образом знание о моей вере в Бога поможет вам решить, мадам Фергюс? — осведомляется доктор Шамо.

— Я не уверена. Но вы спросили меня, а теперь я спрашиваю вас.