Джеймс Хилтон – Затерянный горизонт (страница 32)
— Конечно, конечно, не молода, совсем не молода. С виду и семнадцати не дашь, но вы сейчас скажете, что на самом деле ей под девяносто и просто она хорошо сохранилась.
— Маллинсон, Ло-цзэнь попала сюда в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году.
— Вы бредите!
— Ее красота, Маллинсон, как всякая красота в мире, зависит от людей, не знающих ей подлинную цену. Эта хрупкая субстанция может существовать только там, где ее лелеют. Стоит ей расстаться с долиной, и вы увидите, что она растает, как эхо.
Маллинсон расхохотался — собственные аргументы придали ему уверенности.
— Меня это не пугает. Если Ло-цзэнь эхо — то только здесь, но и здесь она не только эхо. Этот разговор ни к чему не ведет, — добавил он, помолчав. — Давайте-ка лучше оставим поэтические метафоры и вернемся к реальности. Я хочу помочь вам, Конвей. Уверен, что ваш рассказ полная чепуха от начала до конца, но готов опровергнуть его для пользы дела. Итак, допустим, все обстоит так, как вы рассказываете. Скажите откровенно, есть у вас конкретные доказательства?
Конвей молчал.
— Кто-то понаплел диких небылиц — только и всего. Даже если нечто подобное расскажет человек, знакомый вам всю жизнь, вы не примите его рассказ на веру без подтверждения. А какие подтверждения вы можете представить? По-моему, никаких. Ло-цзэнь рассказывала вам когда-нибудь историю своей жизни?
— Нет, но…
— Тогда почему нужно верить чужому рассказу? А эти басни про долголетие — можете ли вы подкрепить их хотя бы одним-единственным фактом?
Конвей задумался на мгновение, а затем вспомнил о неизвестных этюдах Шопена, которые исполнял Бриак.
— Мне это ни о чем не говорит — я не музыкант. Но даже если этюды подлинные, разве исключено, что он мог каким-то образом завладеть ими и потом сочинил эту историю?
— Да, конечно, вполне возможно.
— И потом этот способ сохранения молодости и все прочие фокусы… Вы говорите, что у них есть какое-то лекарство, что-то вроде наркотика.
— Подробно — нет.
— И вы не удосужились расспросить как следует? Не подумали, что необходимо хоть какое-то доказательство? Проглотили за здорово живешь эти россказни — и все? Много ли вообще вы знаете об этом месте, кроме того, что вам напели? — продолжал напирать Маллинсон. — Вы видели нескольких старцев — и больше ничего. Да, мы убедились, место это хорошо оборудовано и содержится, так сказать, по высшему разряду. Откуда оно взялось и почему, нам неведомо, зачем они держат нас здесь, тоже не известно. В любом случае, это не резон, чтобы принимать на веру старинные легенды. Вы же мыслящий человек, Конвей, — и даже в английском монастыре не стали бы слепо верить всему, что там рассказывают… Понять не могу, как вы попались на эту удочку! Только потому, что мы находимся в Тибете?!
Конвей кивнул. Он умел по достоинству оценить удачный аргумент, даже в состоянии глубокого раздумья.
— Метко сказано, Маллинсон. Мне кажется, мы принимаем что-то на веру тогда, когда это «что-то» очень привлекательно.
— Дожить до старческого маразма… убейте, не вижу ничего привлекательного. По мне, так короткий век, но с музыкой. А все эти рассуждения насчет будущей войны меня не колышут. Никому не известно, когда она начнется и какой будет. Вспомните, как оскандалились все предсказатели насчет прошлой войны.
Видя, что Конвей молчит, Маллинсон добавил:
— Как бы там ни было, я не верю в ее неизбежность. Но даже в самом худшем случае нет никакого смысла впадать в панику. Видит Бог, я первый, наверное, наложу в штаны, если меня пошлют воевать, но лучше уж это, чем похоронить себя здесь заживо.
— Маллинсон, просто удивительно, до какой степени вы не способны меня понять. В Баскуле вы считали, что я герой — здесь решили, что я трус. На самом деле и то и другое неверно, хотя это, конечно, не имеет значения. Вернетесь в Индию — можете, если захотите, рассказывать, что я вздумал остаться в тибетском монастыре потому, что испугался новой войны. Не сомневаюсь, что люди, считающие меня сумасшедшим, поверят.
— Ну, вот еще глупости, — печально возразил Маллинсон. — Что бы ни случилось, я слова худого не скажу о вас. Можете на меня положиться. Я не понимаю вас, это правда, — а мне так… так хотелось бы этого. Скажите, Конвей могу я хоть чем-то помочь вам? Словом или делом?
Они долго молчали, потом Конвей проговорил:
— Позвольте мне задать один сугубо личный вопрос — заранее прошу за него прощения.
— Какой именно?
— Вы влюблены в Ло-цзэнь?
С лица Маллинсона мгновенно сошла бледность, оно стало пунцовым.
— Да, если хотите знать. Вы, конечно, скажете, что это немыслимый абсурд, возможно, так оно и есть, но сердцу не прикажешь.
— Ничего абсурдного я в этом не вижу.
После бурного объяснения разговор, по-видимому, приблизился к спокойному завершению, и Конвей сказал:
— Сердцу приказать я
— Думаю, что да… — тихо отозвался Маллинсон, но внезапно страстным тоном продолжил:
— И кто-то еще утверждает, что Ло-цзэнь не молода! Боже, какая несусветная чушь! Надо же выдумать такую гнусную, такую чудовищную нелепицу. Уж
— А откуда вы знаете, что она действительно молода?
Маллинсон отвернулся, и его лицо снова зарделось от смущения.
— Потому что
— И ее нужно было разморозить?
— Да… можно сказать и так.
— И она действительно
— Да, боже мой, она же еще девочка. Мне было ужасно ее жаль, и, думаю, нас обоих потянуло друг к другу. Не вижу в этом ничего предосудительного. По правде сказать, это самое благопристойное из всего, что тут когда-либо происходило…
Конвей вышел на балкон и устремил взгляд на сверкающую пирамиду Каракала. Высоко в безбрежном воздушном океане плыла луна. Ему подумалось, что, подобно всему прекрасному, мечта разбилась при первом же соприкосновении с действительностью. Что молодость и любовь способны легко перевесить все судьбы мира. Он осознавал, что его собственные мысли витают в особом мире — Шангри-ла в миниатюре, — и что над ним нависла опасность. Как ни пытался он взять себя в руки, воображение рисовало ему сцены разрушения и хаоса. Конвей был не столько огорчен, сколько горестно озадачен: он не мог понять, прежде ли лишился рассудка, а теперь выздоровел, или же прежде был в своем уме, а теперь помешался.
Когда он вернулся в комнату, это был совсем другой человек: голос его окреп и огрубел, жилка на виске подергивалась. Теперь он был больше похож на прежнего Конвея, героя Баскула. Перед Маллинсоном неожиданно предстал человек, готовый к действию, заряженный энергией.
— Вы думаете, что справитесь с тем подъемом, если я подстрахую? — спросил он.
— Конвей! — задохнулся Маллинсон, бросаясь ему навстречу. — Так вы
Как только Конвей собрался, они сразу же отправились в путь. Уйти оказалось на удивление просто, будто это был отъезд, а не побег; они пересекли без помех исполосованные тенями и лунным светом монастырские дворы. Полное впечатление, что кругом ни души, пустота, отметил про себя Конвей, и в душе его тоже была пустота. Маллинсон всю дорогу болтал без умолку о предстоящем путешествии, но Конвей почти не слышал его. Как странно, что их долгий спор закончился подобным образом, и что человек, обретший свое счастье в этой обители, теперь покидает ее! И впрямь, не прошло и часа, как они, запыхавшись, дошли до поворота и в последний раз оглянулись на Шангри-ла. Далеко внизу распласталась, словно облачко, долина Голубой луны, и Конвею показалось, что видневшиеся там и сям крыши плывут в дымке вослед. Наступила минута прощания. Маллинсон, приумолкнувший на крутом подъеме, выпалил:
— Полный порядок, поднажмем еще!
Конвей улыбнулся, но не ответил; он уже готовил веревку для траверса острого, как лезвие ножа, гребня. Юноша прав, он действительно наконец принял решение, но его разум почти не участвовал в этом; в голове царила кромешная, невыносимая пустота. На самом деле он превратился в странника, обреченного вечно бродить между двумя мирами.
Разверстая внутренняя пропасть все углублялась и углублялась, но в данный момент он ощущал только симпатию к Маллинсону и необходимость помочь; подобно миллионам людей, ему было суждено отринуть голос разума и стать героем.
На краю расщелины Маллинсон сильно нервничал, но Конвей помог ему переправиться на другую сторону, применив хорошо ему знакомый альпинистский прием, после чего они вдвоем закурили по сигарете из пачки Маллинсона.
— Конвей, я хочу сказать… вы такой молодчага, черт меня возьми совсем… Вы, наверно, догадываетесь, что я чувствую… Я так счастлив, даже выразить не могу…
— Тогда и не пытайтесь.
Перед тем как снова тронуться в путь, Маллинсон добавил после долгого перерыва:
— Честное слово, я счастлив… и за вас тоже… Теперь-то вы понимаете, какой вздор все эти россказни, и это замечательно… Наконец-то вы стали самим собой…