реклама
Бургер менюБургер меню

Джесмин Уорд – Пойте, неупокоенные, пойте (страница 20)

18

– Я за, – отвечает Мисти.

– Не знаю, – говорит Леони.

Она смотрит на Кайлу у меня на коленях; та начинает капризничать, потому что я еще не начал рассказывать историю. Она снова извивается и плачет, как тогда в машине, перед тем как ее стошнило.

– Ей плохо.

– Говорю тебе, ее, наверное, просто укачало. Дай ей поспать, – говорит Мисти. – С ней все будет в порядке.

Она смотрит на Леони, словно говорит две разных фразы одновременно: одну своим ртом, а другую – глазами.

– Ты весь день была за рулем. Может, стоит расслабиться и отдохнуть.

Я все еще не могу разгадать ее. Леони протягивает руку и приглаживает волосы Кайлы, но те снова поднимаются. Кайла пытается увернуться от ее руки.

– Наверное, ты права, – говорит Леони.

– Знаешь, сколько раз я блевала в окно машины, когда была маленькой? Не перечесть. С ней все будет хорошо, – говорит Мисти.

Похоже, на этот раз Мисти сказала что-то правильное, потому что Леони садится обратно на диван. Между нами стена.

– Майкла тоже сильно укачивает. Он вообще не может ехать на заднем сиденье без того, чтобы его не мутило. – У Леони в голове, кажется, складывается картинка. – Должно быть, это семейное.

– Вот видишь, – кивает Мисти.

Кивает Ал. Они все кивают, поднимаются и идут на кухню. Я отвожу Кайлу в спальню, на которую Ал указал нам ранее, с двумя узкими кроватями. Я снимаю с Кайлы рубашку, от которой пахнет кислым, застирываю в воде с мылом тряпку из ванной, находящейся рядом со спальней, а затем вытираю ее тельце. Она горячая. Даже ее маленькие ножки. Буквально пышет жаром. Я снимаю с нее все, кроме нижнего белья, и ложусь вместе с ней на одну из кроватей. Она кладет свою маленькую руку на мое плечо и прижимает меня к себе, как делает каждое утро, когда мы просыпаемся вместе. До-до, говорит она.

Я лежу так, пока музыка в кухне не стихает, и я слышу, как они выходят на заднее крыльцо. Ни звона стаканов, ни вина. Наверное, они открывают пакетик, который принесла Леони. Я лежу, пока получается терпеть, а затем отношу Кайлу в ванную и сую палец ей в горло, чтобы ее вырвало. Она сопротивляется, бьет меня по рукам, рыдает, не произнося ни слова. Но я делаю так три раза, делаю так, чтобы ее вырвало на мою руку, горячую, как ее маленькое тело. Три раза ее рвет – красным, со сладким запахом. Я уже и сам плачу, а она вопит. Я выключаю свет и возвращаюсь в комнату, протираю ей рот своей рубашкой и ложусь с ней в кровать, боясь, что Леони войдет и увидит красную рвоту в ванной, узнает, что я заставил Кайлу выблевать ее зелье. Но никто не приходит. Кайла вскоре засыпает, не переставая икать, а я убираю за ней, мою все водой и мылом, пока ванная комната не становится такой же белой, как прежде. Все это время мое сердце бешено колотится, и я слышу его в своих ушах, потому что я понимал, что Кайла говорила. Я знал.

Я люблю тебя, Джоджо. Почему ты заставляешь меня, Джоджо? Джоджо! Брат! Брат.

Я слышал ее.

Я несколько часов пытаюсь заснуть, но не могу. Остается только лежать и слушать дыхание Кайлы. За окном, где-то далеко в темной чаще леса, лает собака. Прерывистый звук, полный злости и острых зубов. В основе всего страх. Когда я был младше, я хотел щенка. Я просил Па, но он сказал, что с тех пор, как работал в Парчмане, не может завести собаку. Он рассказал, что пытался, когда его выпустили. Однако каждая из собак, что он заводил, дворняг или гончих, умирала уже в первый год. Когда он был в Парчмане, рассказывал Па, с тех пор как он начал работать с гончими, которых тюрьма использовала для преследования беглецов, единственным, что он чувствовал, когда ел, ходил или проваливался в сон, был запах собачьего дерьма. И слышал он лишь собак – их визги, вой и лай, их жажду крови. Па говорил, что пытался приучить Ричи работать с собаками, чтобы вытащить его с полей, но у него не вышло. Я закрываю глаза и представляю Па, сидящего на высоком стуле в углу комнаты. С прямой спиной и кряжистыми руками, он рассказывает мне истории, чтобы я поскорее заснул.

Был один из тех дней, когда солнце палит так сильно, что кажется, будто оно выворачивает тебя наизнанку и ты просто горишь. Тяжелый день. Здесь-то все по-другому: у нас постоянно дует ветер с воды, и это облегчает жизнь. А там, на севере, такого нет – там только бесконечные поля, деревья низкие, листьев мало, хорошей тени не сыщешь, и все, что есть на свете, сгибается под тяжестью этого солнца: мужчины, женщины, мулы, все, что есть живого под Богом. Вот в такой день пацан сломал свою мотыгу.

Я не думаю, что он нарочно. Он был худосочный, мельче тебя, я уже говорил тебе об этом, так что он, должно быть, ударил ей о камень или надавил на мотыгу как-то не так, и вот как вышло. Кинни заставил меня гонять собак по полям, работать над их обонянием. Я обходил поле Ричи, когда увидел, как он идет с двумя обломками в руках, просто таща рукоятку по земле, оставляя за собой след, ведущий к полосе деревьев. Погонщик, который задавал темп работы на весь день, что-то вроде надсмотрщика, увидел Ричи. Он сидел на своем муле, смотрел пацану в спину и становился все более и более злым, словно змея, собирающаяся напасть. Я стал обходить поле так, чтобы подойти поближе к Ричи, и зашипел на него.

– Подыми рукоятку, пацан. Погонщик смотрит прямо на тебя, – сказал я.

– Он все одно меня будет бить, – сказал Ричи, но рукоятку поднял.

– Кто так сказал?

– Он и сказал.

Глаза у парня бегали, хоть он и шел так, будто не боялся. Следы, что я видел на нем, когда он только пришел в Парчман, говорили мне о том, что он знал, что такое, когда тебя бьют – мама ремнем с тяжелой пряжкой или какой-то мужик. Но я знал, что мальчик не был готов к кнуту. Я знал, что он не был готов к Черной Энни.

Я был прав. Солнце село, и после ужина сержант привязал его к столбам, установленным на краю лагеря. Там было так жарко, что казалось, будто солнце еще не зашло, и пацан лежал там, разведя в стороны руки и ноги на земле, привязанный к столбам. Когда кнут щелкнул в воздухе и ударил по его спине, он вскрикнул, словно щенок. Завизжал громко-громко. И все продолжал визжать. Вопил оглушительно от каждого удара, выгибаясь от земли, поворачивая голову, будто хотел взглянуть на небо. Кричал, как тонущая собака. Когда его развязали, его спина была вся в крови, все семь разрезов зияли, как на разделанной рыбе, и сержант приказал мне позаботиться о нем. Так что я привел его в порядок, пока он лежал и блевал, не поднимая лица из грязи. Я не велел ему остановиться. Сержант дал ему один день на выздоровление, но когда его вернули обратно в поле, удары на его спине и близко еще не успели зажить, и через рубашку сочилась кровь.

Я почти слышу Па в сумеречной комнате, которая кажется влажной и душной из-за горячей воды, которую я пустил, чтобы не было слышно блевавшей Кайлы и чтобы убрать после нее. Он усаживается поудобнее, опираясь на локти, и его голос поднимается из темноты, словно дым. Я отодвигаю волосы Кайлы с ее головы; она потеет. Всякий раз, когда Па рассказывал, как били Ричи, он рассказывал мне и о Кинни, его начальнике, отвечавшем за охотничьих собак, который сбежал на следующий день после того, как отделали спину Ричи.

Кинни Вагнер совершил свой последний побег в тот день. Это было в 1948 году. Просто вышел прямо через главные ворота Парчмана с пулеметом, который украл из оружейной. Главный смотритель был просто в ярости.

– Я буду выглядеть дураком, – сказал он, – если позволю этому засранцу сбежать в третий раз. Хочешь сохранить свою работу – молись, чтоб он тебе попался. Спускай собак, – сказал он сержанту.

Сержант посмотрел на меня, и я взял лучших из стаи: Топора, Рыжего, Заточку и Луну – имена им всем сам Кинни и дал, – и спустил их, и они стали рыскать. Но собаки не хотели выслеживать человека, который их кормил, того, кто к ним первым прикоснулся, того, кто их вырастил. Продолжали медленно и печально ходить кругами, петляя между призрачными деревьями под тяжелым небом, а я следовал за ними, отчетливо видя следы Кинни, но замедляясь из-за животных. В конце дня мне пришлось вернуться и сообщить сержанту, что собаки не могут найти своего хозяина.

Он с еще двумя сержантами и группой доверенных стрелков вышел со мной на следующий день, и все повторилось один в один. Гончие чуяли этого ублюдка, которого считали папой. Не могли напасть на него, потому что, когда они засыпали, он снился им, его большие красные руки и серый рот. Вонь, которая исходила от него из-за пота, была им также дорога, как запах ушей их матерей.

Вижу, что Леони не спала ночью. Она не заходила в комнату, а музыка утром все еще играет на стереосистеме Ала на кухне, и все трое выглядят помятыми: их одежда, их волосы, их лица. Леони смотрит на пустое кресло напротив себя и потому не замечает, как я вхожу в комнату с Кайлой на руках, ее голова лежит у меня на плече. Обычно она бы попросила дог (ей нравится есть хотдоги на завтрак) или указала бы на улицу и, потянув меня за руку, произнесла бы Па. Но я проснулся от того, что она касалась моей щеки, прямо под глазом, и выглядела при этом очень серьезной, не улыбаясь. Ее маленькая ручка казалась тлеющей головней, все еще пышущей жаром. Как только я вхожу в кухню, Кайла начинает тихо бормотать что-то мне в шею. Я поглаживаю ее по спине, и Леони наконец замечает нас.