Джералдин Брукс – Год чудес (страница 17)
Кто-то – кажется, Мартин Хайфилд, – все еще пребывая во власти хмеля или безумия, посмел ему прекословить.
– Она… она сама призналась, – проговорил он заплетающимся языком. – Она призналась, что возлегла с дьяволом…
– О да, дьявол был здесь сегодня! – взревел Момпельон. – Но не в Энис Гоуди. Глупцы! Убогие дикари! Энис Гоуди использовала против вас единственное доступное ей оружие – ваши собственные дурные мысли и подозрения! На колени!
Все, как один, упали наземь.
– Молите Господа, чтобы он в бесконечном милосердии своем спас ваши жалкие души. – Священник тяжело вздохнул. Когда он вновь заговорил, в голосе его уже не было гнева, но каждое слово отчетливо доносилось поверх воя и свиста ветра. – Неужели в этой деревне мало страданий? Неужели мало смертей и надобно добавить к ним еще и убийство? Мужайтесь, а покамест молитесь, чтобы Всевышний не взыскал с вас ту плату, какую заслуживают деяния этого дня.
И разом начались молитвы: одни бессвязно бормотали, другие громко взывали к Богу, третьи рыдали и били себя в грудь. Тогда, видите ли, мы еще верили, что Господь внемлет нашим мольбам.
Отрава в крови
Снег, принесенный ветром, окутал деревню глубокой тишиной. Люди плелись по белым улицам, каждый по своим делам, сгорбившись и закутавшись в плащи, точно от кого-то скрывались. Дурные вести передавались шепотом. Ведьмина кровь не исцелила Грейс Хэмилтон – в ту же неделю она умерла от чумы, а ее взрослые дети Джуд и Фейт занедужили. Моих заблудших овец замело снегом, и поголовье уменьшилось втрое. От удара о камень в голове у меня стоял туман, и лишь проспав почти сутки, я смогла возобновить поиски. К тому времени, как я нашла их, бедные создания замерзли насмерть в сугробе, сгрудившись на скалистом утесе. Мысли мои еще не прояснились до конца, и сперва я даже обрадовалась, что подопечных у меня поубавилось.
Майкл Момпельон постарался устроить для Энис как можно более пышные похороны. Мем Гоуди не видела этой дани уважения ее племяннице. После случившегося она страдала кашлем и лежала в постели, почти не приходя в себя. По настоянию Элинор ее отнесли прямиком в пасторский дом, и там мы за ней ходили. Вскоре, однако, стало очевидно, что в наших силах лишь сидеть у ее постели и слушать рокот ее дыхания. Когда Мем еще была способна говорить, она попросила наложить повязку с мазью из окопника на ее израненное лицо. Мы изготовили повязку из отреза льна, но она то и дело сползала с ее впалой щеки. После побоев кожа ее, иссохшаяся, точно прошлогодний лист, была расцвечена синяками. Мем оба раза помогала мне разрешиться от бремени, ее сильные, умелые руки облегчали родовые боли и унимали тревогу. Теперь ее пальцы казались хрупкими, точно косточки вьюрка, и я боялась, что они сломаются от одного моего прикосновения.
Ее последний день был для меня самым тяжким. Дыхание ее останавливалось на много минут кряду, и я уже было думала, что она наконец обрела покой, как вдруг раздавался судорожный булькающий хрип. Грудь ее вздымалась и опускалась в такт быстрым, мелким глоткам воздуха. Через миг-другой дыхание замедлялось, а потом и вовсе пропадало. Это повторялось столько раз, что даже и не счесть. И с каждым разом промежутки, когда она не дышала, становились все длиннее. Ожидание было невыносимо. Когда конец все-таки наступил, я этого не распознала – казалось, вот-вот раздастся очередной жадный хрип и все начнется заново. И лишь когда часы в доме пробили четверть, а затем половину, и за все это время Мем не издала ни звука, я позвала Момпельонов засвидетельствовать ее смерть. Скончалась она через пять дней после племянницы. Вместе с ними мы лишились почти всей врачебной помощи, на какую могли рассчитывать, а наши женщины – былой уверенности, что переживут роды и произведут на свет здоровых детей.
Меж тем виновных в смерти Энис и Мем так и не призвали к ответу: мировой судья из Бейквелла отказался не только приближаться к нашей деревне, но и брать кого-либо под стражу. По его словам, ни одна тюрьма в приходе не согласится держать их у себя до следующих ассиз[16]. Поэтому те немногие из разъяренной толпы, кого еще не поразило поветрие, ходили среди нас – хмуро, тревожно, в ожидании суда Господня. В воскресенье лишь пятеро из дюжины, собравшейся у затопленной шахты, были в состоянии надеть власяницу и босиком пойти в церковь замаливать свои грехи.
Воскресным утром, белым и безветренным, мы все отправились туда, и наст хрустел под нашими ногами. Джон Гордон одним из первых проскользнул в угол для кающихся, ни с кем не встречаясь взглядом. Он заботливо склонился над Уритой, а та – в белоснежной власянице и с распухшим малиновым носом – все цеплялась за его руку. Пришла и Либ Хэнкок. Она прошествовала мимо, даже не взглянув на меня.
Бледные, притихшие, мы заняли свои места – оплакивать и расплачиваться. В деревне было три с половиной сотни душ. Исключая младенцев, дряхлых стариков, тех, кому приходилось трудиться даже в День Господень, а также горстку квакеров и нонконформистов, обитавших на дальних фермах, церковь посещали все, и каждую неделю там собиралось двести двадцать человек. Рассаживались мы согласно давно заведенному порядку, поэтому отсутствие любого бросалось в глаза, как дырка на месте выпавшего зуба. В то утро было особенно заметно, как поредели наши ряды из-за болезни и смерти.
Майкл Момпельон подошел к воскресной проповеди вовсе не так, как я ожидала. Всю неделю, на похоронах Энис и потом, когда он почти ежечасно заглядывал к Мем, губы его были плотно сжаты, а тело напряжено, как натянутая тетива, будто он едва сдерживал гнев. Почти каждый день, нарушая приятную традицию, он отказывался от ужина с Элинор и закрывался в библиотеке, сочиняя, как я думала, суровую проповедь. Однажды на исходе недели, когда я шла домой, согнувшись под тяжестью сена для овец, я заметила пастора в голом яблоневом саду вместе с каким-то сгорбленным человеком. Мороз стоял лютый, снеговые облака унесло ветром, и звезды отражались в искрящейся ледяной корке на заметенных снегом полях. Меня поразило, что он избрал такой вечер для свидания под открытым небом. Однако, разглядев его собеседника, я поняла, отчего он не желал быть замеченным.
Мистер Момпельон разговаривал с Томасом Стэнли – пуританским священником, покинувшим наш приход более трех лет тому назад, в День святого Варфоломея в 1662 году[17]. Перед уходом преподобный Стэнли сказал, что полагает неправильным использовать Книгу общих молитв, как предписывает новый указ, и что он лишь один из сотен, складывающих с себя обязанности в этот день. Мы с удивлением наблюдали, как наша маленькая деревушка оказалась вдруг втянута в дела короля, парламента и церкви. Может показаться странным, что, хотя я росла в тени таких событий, как казнь одного короля, а затем изгнание и возвращение другого, я так мало осведомлена о происходящем вокруг. Однако деревня наша удалена от важных дорог и опорных пунктов, а здешние мужчины славятся тем, что
Мистер Стэнли был человеком искренним, невероятно кротким для пуританина и не склонным впадать в крайности, и все же он требовал строгого соблюдения дня субботнего, а церковь при нем была местом безрадостным, лишенным блестящей меди и белоснежного кружева, с оскудевшей красотой молитв. Вскоре после его заявления закон обязал несогласных священников держаться за пять миль от своих бывших приходов во избежание споров и разногласий. Другим законом назначались суровые наказания – штрафы, тюремное заключение и даже изгнание – за любую службу с участием пяти и более человек, совершаемую не по Книге общих молитв. Мистеру Стэнли ничего не оставалось, как покинуть дом при церкви и уехать из деревни, и после этого у нас почти два года не было своего священника, пока не приехали Момпельоны. К тому времени жена мистера Стэнли скончалась, и он остался один среди чужих людей. Не в натуре Момпельонов было запрещать старику возвратиться в родные края к давним друзьям. Не знаю, какие были сказаны слова, какие заключены соглашения, а только вскоре мистер Стэнли вновь был среди нас – без лишнего шума он поселился в хижине на отдаленной ферме Биллингсов, семьи нонконформистов. К началу чумного поветрия он жил с нами уже больше года, держась особняком и не вмешиваясь в деревенские дела. А если в доме у Биллингсов и собиралось время от времени десять-пятнадцать человек, никто не спрашивал, чем они там занимаются.
Однако в тот день Майкл Момпельон сам искал встречи с мистером Стэнли. Для чего ему это понадобилось, я узнала лишь в воскресенье. Взойдя на кафедру, мистер Момпельон уже не хмурился, лицо его выражало умиротворение. Так началась проповедь, раз и навсегда решившая нашу судьбу, хоть мы и не сразу поняли, что нам уготовано.
– Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих[18].
Произнеся это, он опустил голову, и знакомые слова повисли в тишине, затянувшейся настолько, что я даже испугалась, не позабыл ли он свою речь. Но, когда он вскинул подбородок, от улыбки, озарявшей его лицо, в церкви стало теплее. И полились слова – мелодичные, как стихи. Он пылко рассуждал о любви Господа к нам и о страданиях, пережитых ради нас его Сыном, и, охватив взглядом все собрание, давал каждому из нас почувствовать силу этой любви и напоминал, как в нужное время она была дарована каждому из нас. Слова его опьяняли, подхватывали нас и уносили в блаженные дали, уносили туда, где хранились самые светлые наши воспоминания.