Дженнифер Сэйнт – Электра (страница 35)
А потом Ифигения сливается в моем сознании с Электрой, и я отгоняю образ младшей дочери, которая стоит перед мной в тронном зале, вдруг преобразившаяся – сияет, как никогда прежде, осанка ее смягчилась, а на лице обнажилась уязвимость, заставившая меня содрогнуться, будто мимолетная ее надежда разбередила вроде бы уже зажившую рану. Затем, когда дочь хватают, на сей раз по моему приказу, в глазах ее, неотрывно устремленных на меня, проявляется ужас. До сих пор этот обвинительный взгляд, будто сдирающий кожу, связывает меня по рукам и ногам. Но не стану об этом думать, не теперь.
Не дам воли чувствам перед самым явлением Агамемнона. Не позволю себе выйти из равновесия сейчас, всю свою выдержку и хладнокровие призову на помощь. Дрогнуть нельзя, ведь десять лет я мечтала только об одном, и вот наконец вожделенное близко, наконец досягаемо. Приготовления завершены. И в ванной, куда я захожу теперь, все по местам. Не сдвинуто, не тронуто. Вдыхаю пьянящее благоухание цветов, крепкий аромат, стекающий с развесившихся головок. Эти цветы я срезала собственноручно и, принося сюда день за днем, внимательно осматривала каждый: не вянет ли? Каждый лепесток бархатист и плотен, каждое налитое соцветие жаждет раскрыться. Ими уставлены все натертые до блеска мраморные плиты в купальне, этот дурманящий сонм призван отяготить сознание. В расставленных среди цветов блюдах поблескивает, золотисто темнея, масло со взвесью измельченных лепестков, тоже источающих аромат, незримым облаком растекающийся по купальне. Огонь в маленькой чаше горит лишь в одном углу, отбрасывая слабый свет, и на дальней стене – одной лишь, не окаймленной цветами, – вырастают, трепеща, смутные тени. Она ничем не загорожена, дабы возлежащий в глубокой низкой ванне, помещенной рядом, мог, откинувшись назад, оценить по достоинству настенную роспись.
А роспись эта изображает деяния рода Атрея. Божественных олимпийцев, заполнивших наш тронный зал пред пиром Тантала. Почтивших наш дворец своим присутствием, не заподозрив даже, сколь гнусный, сколь злодейский замысел сгноил душу сего безжалостного отца. Прекрасные золотые лики богов, запечатленные на гипсе, светятся – живописец, действовавший по моему указанию, вдохнул в них блистательную жизнь. Да к тому же не задавал мне лишних вопросов – ума хватило. Да, об этом все молчат, но я хотела, чтобы кровные родичи мужа красовались тут – и их деяния, увековеченные в красках на гипсе. Не убийство ребенка, не отвращение богов. Это ни к чему. Все знают и так, что за страшный пир предстоит.
От Тантала живописец перешел к Пелопу, а после – к Атрею с Фиестом, убившим собственного брата Хрисиппа в борьбе за трон. Роспись изображает воцарение Атрея в Микенах, но не детей Фиеста, сваренных, разделанных и скормленных родному отцу родным же дядей. Изображает восходящего на трон Агамемнона, а подле – его жену и троих дочерей, но не убийство на рассвете. Я велела мастеру живописать лишь победы, лишь события, возвысившие род моего мужа над остальными, прекрасно зная, что любой созерцатель все равно будет думать о совершавшихся в промежутках мрачных беззакониях, проступавших сквозь эти безобидные картины так же беззвучно и неумолимо, как аромат цветов, напитывавший воздух купальни.
Обвожу пальцем нарисованную фигурку Ифигении. Думала, сердце заколотится, вскипит в жилах кровь, думала, затрепещу в предвкушении развязки. Но мной, напротив, овладевает удивительное спокойствие, уверенность, заставляющая держаться задуманного. Снова вспоминаю себя в надежных объятиях безмолвного подводного мира – жизнерадостную, беспечную девчонку, что плавала, толкаясь ногами, в морской глубине и ведать еще не ведала о роде Атрея.
Глажу нарисованную дочь по волосам, по дуге изогнутых кверху губ. Надеюсь, она знает, что я собираюсь сделать ради нее, и там, среди мрачных теней подземного царства, улыбается снова.
Стремительно передвигаясь по дворцу, на ходу отдаю приказы. Растерянность вокруг осязаема, в паническом замешательстве все мечутся туда-сюда. Но не я. Вижу себя со стороны, плавно скользящую посреди хаоса. Улыбаюсь встревоженным лицам, отмахиваюсь, если кто-то, заикаясь, начинает задавать вопрос, не осмеливаясь, впрочем, его докончить. Но отчетливо слышу настойчивый стук, будто бой барабанный. Где же Эгисф?
Не знают они, эти старцы, зовущиеся советниками, к чьим словам я никогда не прислушивалась, чьим явным осуждением беззаботно пренебрегала, – не могут понять, почему царица так тщательно готовится встретить мужа. Гадают небось, собираюсь ли я сделать вид, что этих десяти лет попросту не было, растает ли Эгисф в воздухе, будто не было и его. Они не забыли, разумеется, как молодые Агамемнон с Менелаем, а с ними спартанская армия явились бросить вызов Фиесту в этот самый величественный тронный зал, стены которого я велела теперь, к возвращению царя, увешать тканями тончайшей работы.
Осматриваю великолепное убранство. Хмурю бровь. Нет, так не годится.
– Эй! – нетерпеливо взмахнув рукой, обращаюсь я к рабыне, и та, вздрогнув, встает навытяжку. – Эти ковры со стены снимите. – Она замирает, растерявшись на миг. – Царь десять лет воевал и по возвращении домой заслуживает всяческих почестей. Постелите их снаружи, на землю – пусть ноги его после каменистой почвы утопают теперь в лучших микенских коврах. В песках Трои он не знал удобств, так встретим нашего царя по-царски, и даже сверх того. Воздадим ему должное.
Ей хватает ума не увиливать. Слышу в собственном голосе пронзительные нотки – приметы истерики, грозящей вот-вот прорваться сквозь внешнее спокойствие. Рабыня бросается выполнять приказ, шипит на остальных, чтобы помогли ей с тяжелыми коврами, я же отстраняюсь от суеты.
Все на местах, как я и задумала. Эгисф где-то прячется, стражи его охраняют Электру, а больше никто и не подозревает о моем замысле, и от меня требуется лишь твердая решимость и спокойствие, чтобы довести дело до конца. Силюсь унять неистовое сердцебиение, забыть взгляд младшей дочери и думать лишь о следующем шаге.
В отдалении победоносно трубят рога.
Царь возвращается.
Оглаживаю платье, изображаю улыбку.
Пора оказать ему радушный прием.
23. Кассандра
Склеп, а не дворец. Вижу громаду его из гигантских каменных глыб, вросшую в землю, чую смертный смрад, расползающийся из-под самого основания, перебивая соленый запах ветра.
Вчера я встречала утро на палубе, где собрались в рассветном зареве уцелевшие после долгого путешествия, угрюмые, изможденные. Рдели воды за кормой, в небе разгоралось чудовищное пламя. Мы причалили, и я страшилась сойти на берег. До сих пор ноги мои ступали лишь по троянской земле. Я и представить не могла, что окажусь однажды так далеко от дома. Было худо и тяжко, одолевала безнадежная тоска по прохладным камням Аполлонова храма, по родной его тиши.
Не знаю, на которой неделе тягот морского пути разразилась буря. Даже воины поняли, что вызвана она божественным гневом – ярость, скопившуюся в небесах, ни с чем нельзя было спутать. Запоздалое негодование Афины из-за осквернения храма.
Безумствуя под плетью воющего ветра, вокруг бурлил, вставая на дыбы, мрачный океан, а вспышки молний озаряли кровавую расправу – один за другим корабли разбивались о коварные скалы, людей смывало в море. Вопли гибнущих носились над безбрежными водами, пока ярость богини не иссякла. Но этот берег страшил меня сильнее бури – я лучше б отдалась на милость гневных волн, чем ступать на микенскую землю.
Теперь, когда дворец его завиднелся вдали, Агамемнон вновь собирает переживших бурю и обращается к изможденным воинам с нудной речью. Говорит о славе, ожидающей на родине героев-завоевателей, наконец возвратившихся домой.
Он величаво расхаживает туда-сюда, но воины не глядят на него. А жадными глазами прочесывают берег, высматривая согревшие бы душу струйки дыма, вьющегося над родными усадьбами, холмы, усеянные зелеными деревьями, столь приветливые после голых песчаных равнин, где они жили и сражались так долго, да за такую скудную награду.
Агамемнон вещает о победе, а сам ожесточенно, угрюмо сжимает зубы. Он явно злится, но не потому, что разрушительная буря в щепки разнесла его могучий флот на триумфальном пути домой. Разгневан не из-за гибели множества воинов, последовавших за ним к стенам моего города и осаждавших нас целых десять лет, все время мечтая об этом дне. Нет ему дела до тех, кто не изведает больше объятий своих седовласых матерей, долготерпеливых жен и детей, выросших без отцов, так давно уже находившихся в отлучке.
И даже не от того он в ярости, что корабли потопила, ополчившись на греков, сама Афина, давняя их покровительница. Что награбленные на родине моей сокровища погружаются теперь, кружа в воронке, на дно и всей этой сверкающей роскоши суждено истлеть, померкнув, на песке где-то там, на больших глубинах. Едва ли это его волнует.
Он злится потому, что злость у него в крови. Опять он обижен, опять видит, что его не уважают. Гибель воинов ему нипочем, лишь бы воины эти перед ним преклонялись. Не выносит он их уклончивых взглядов, мрачных, кривых ухмылок, их обыкновения сторониться меня, помешанной, вместо того чтобы с завистью смотреть на царскую пленницу.