Дженнифер Робсон – Самая темная ночь (страница 51)
В лагере, как вскоре выяснилось, был небольшой оружейный завод, построенный совсем недавно для производства пистолетов-пулеметов. Нина надеялась, что им со Стеллой разрешат работать в одной группе, но ее отправили на кухню, а Стеллу – в литейный цех. У Нины перед глазами сразу возникли пугающие образы – потоки расплавленного металла и пышущие огнем печи, – но она не могла выразить протест, иначе ее сразу записали бы в «смутьянки». Да и протест ее ничего не изменил бы. Поэтому она смотрела, как ее младшую подругу уводят по грязному плацу к неровному ряду кирпичных цехов, а потом сама побрела к соседнему с бараком зданию, где находились кухни.
К приготовлению пищи ее и других заключенных не допустили – этим занимались местные жители, и только мужчины, слишком старые для воинской службы. В обязанности Нины входило мыть посуду, и грязной посуды было так много, что даже Сизиф отказался бы занять ее место возле раковины. Орудиями труда ей служили ветхая тряпка, ведро песка и кувшин едкого щелочного мыла.
К полудню от песка и мыла, которыми приходилось оттирать самые грязные горшки и кастрюли, у нее уже саднило руки, к вечеру пальцы потрескались и кровоточили, а предплечья невыносимо чесались после нескольких часов в мыльной воде.
Стелла вернулась из литейного цеха в еще более плачевном состоянии – ее руки по локоть были в крошечных ожогах, которые походили на пчелиные укусы, но причиняли куда больше страданий.
– Я заливала металл в формы, – объяснила она. – Сначала мужчины наливают расплавленный металл в маленькие емкости, вроде кувшинов, только без ручек, а мы берем эти кувшины щипцами и переливаем металл в формы для деталей пистолетов.
– Голыми руками? – ужаснулась Нина, забыв о собственных жалобах на мыло, разъедающее кожу, и на грязную воду.
– Щипцы не нагреваются. И еще нам выдали кожаные фартуки, чтобы одежда не загорелась случайно. А эти ожоги – от искр. – Стелла посмотрела на собственные руки и провела пальцами по сотням красных точек на них.
– Здесь что, не нашлось мужчин для такой работы?
Стелла пожала плечами:
– В литейном цеху очень много мужчин, но они стоят у печей и горнов. А вообще все не так уж и плохо. У нас хотя бы есть крыша над головой. Не надо мерзнуть в поле по колено в грязи. Могло быть и хуже.
Она была права, конечно. Но Нина все же не перестала уповать на то, чтобы их жизнь сделалась хоть чуточку терпимее.
Охрану в лагере кормили хорошо – их трапезы были сытными и обильными, и порой Нина чуть не падала в обморок от одуряющих запахов запретной еды. Она видела, как из кухни выносят свежий хлеб, мясное рагу, вареники с ягодами и доставляют все это на второй этаж, в столовую для персонала, а потом возвращают пустые тарелки, потому что объедки здесь принято было скармливать сторожевым собакам.
Одну из заключенных, работавших с Ниной на кухне, – польскую девушку не старше Стеллы – поймали на том, что она протянула руку к обрезку моркови, который упал рядом с ней, когда она мыла пол. Всего лишь протянула руку, даже не успела дотронуться до запретного кусочка еды пальцами. Одного намерения было достаточно. Охранники тотчас позвали oberaufseherin, и она отлупила девушку по рукам кожаным хлыстом, а потом с улыбкой смотрела, как та отмывает собственную кровь с пола.
Мучительно было каждый день находиться совсем рядом с таким количеством еды и голодать. Заключенные получали по чашке чая на завтрак и перед отбоем, а на ужин – несколько сотен граммов черствого хлеба с капелькой жидкого безвкусного джема. Основным блюдом, которым их кормили в полдень, был суп. Нина каждый день видела, как варят эту баланду, и знала, что она состоит из воды, овощных очистков и пучка ботвы от репы. Объедки, от которых отказывались сторожевые собаки, тоже летели в кастрюлю, а приправлялось все это крохотной щепоткой соли. Порой объедки были вываляны в грязи, и тогда суп приобретал землистый вкус.
Нина и другие женщины-заключенные голодали. На лицах все резче проступали туго обтянутые кожей нос и скулы, тела превращались в скелеты с узловатыми конечностями. Сантиметр за сантиметром, грамм за граммом их стирали из жизни, и каждый следующий день давался тяжелее, чем предыдущий.
Но каждый день, каждый час Нина заставляла себя продолжать надеяться. Поддерживала в себе веру в то, что она непременно выживет – ради Лючии и ради Стеллы. А когда росток надежды слабел и отказывался расти, приходилось его подпитывать, чтобы он окреп и распустился. В ход шло то единственное, что у нее еще осталось, – воспоминания о Меццо-Чель, которыми она делилась со Стеллой каждую ночь перед сном.
Нина рассказывала о Красавчике с его норовистым характером, о верной Сельве, о зеленых садах и золотистых полях вокруг фермы, о чистой прохладной воде стремительного ручья и о солнечных зайчиках, пробивавшихся сквозь тень оливкого дерева у двери кухни. Она говорила своей подруге о Нико, о его семье, о девочке Лючии. И это были только хорошие воспоминания. Только солнечные дни.
Стелла в ответ рассказывала ей о своем детстве в Ливорно. О родителях, которые в ней души не чаяли, потому что, как и Нина, она была единственным ребенком в их маленькой семье. Они жили в тесной квартирке над типографией, где ее родители печатали путеводители для туристов.
– Мне до сих пор кажется, что я слышу звук типографских прессов, особенно когда засыпаю. Гудение и глухой стук. И запах печатных красок как будто чувствую.
– Расскажи побольше о своих родителях. Как их зовут? – Нина тщательно следила за тем, чтобы говорить о них в настоящем времени.
– Папино имя – Андреа Донати, мамино – Катерина дель Маре. У нее такие же светлые волосы, как у меня. Папа называл ее своей звездочкой, потому что от нее словно исходило сияние. Поэтому и меня они назвали Стеллой.[74]
– А дедушки и бабушки у тебя есть?
– Они умерли, когда я была совсем маленькая. Еще у папы есть брат, но он давно переехал жить во Францию. Однажды мы ездили к нему в гости. У него дом в Коломбе, это городок неподалеку от Парижа. Дядя жил тогда на рю де Серизье – на Вишневой улице. Но вишневых деревьев у него в саду не оказалось, и я ужасно расстроилась, что меня не угостили вишней. А взрослые смеялись и говорили, что я глупенькая. «Сейчас ведь только июнь, – сказала мама. – Еще рано для вишен». Забавно, что я всё это помню. Помню ее слова, а голос забыла…
Они немного помолчали – обе прислушивались к звучавшим в памяти голосам любимых людей.
– У нас в Меццо-Чель тоже нет вишневых деревьев, – сказала Нина, когда перестала бояться, что разрыдается, если заговорит. – По крайней мере, возле дома. Зато есть абрикосовые и персиковые, а еще яблони и груши. Фруктов мы собираем больше, чем можем съесть за один присест, поэтому Роза делает из них варенье или засушивает для компота, и мы едим их потом всю зиму.
– Хорошо там было? На ферме?
– Да. Я… я думаю, тебе надо жить с нами. После войны. Ты ровесница Анджелы.
Стелла молчала, и Нина поспешила ее заверить:
– Ты всем там понравишься, они тебя сразу полюбят, я уверена. А летом мы поедем на море и будем есть мороженое, а от солнца у тебя на носу появятся веснушки. Я уже обещала девочкам свозить их на побережье после войны…
– Мы часто ездили на каникулы в Соттомарину, – прошептала Стелла. – Ты там когда-нибудь отдыхала?
– Пару раз, но мои родители больше любили Лидо. Ближе к дому, и море там всегда теплое.
– Я уже не помню, каково это – купаться в море. Почти забыла. Мне было восемь, когда законы изменились.
– После войны мы сможем ездить куда захотим, – пообещала Нина.
– Сможем. Мы поедем в Париж, я научу тебя говорить по-французски, и мы найдем применение каждой фразе из разговорника в путеводителе, который издали мои мама с папой. Там куча всего полезного – «Вы можете порекомендовать хорошего дантиста?», «В этом отеле есть прачечная?», «В котором часу следующий поезд в Биарриц?»
– Звучит чудесно.
– Но я никогда не буду использовать слова, которые выучила здесь. Никогда в жизни их не произнесу, даже мысленно. Никаких больше oberaufseherin и appell, никаких schnell, steh auf и dumme sau, и у меня снова будет имя, а не номер… Ни единого из этих слов я не скажу. Ни за что. Никогда. После того, как война закончится.[75]
Глава 29
Серые дни сливались воедино, долиной завладела зима, и Нина уже не помнила, как ласкают лицо лучи жаркого солнца. Прошел ноябрь, за ним декабрь, начался новый год, а война все еще бушевала.
Дни в лагере были долгими и одинокими – женщинам на кухне запрещалось разговаривать между собой, а если кто-то из мужчин давал им указания, надо было ответить кивком или сказать ja. Нина работала молча, предаваясь воспоминаниям о счастливых днях и уютных ночах; из прошлого ей улыбались призраки тех, кого она потеряла, а когда терпеть одиночество становилось невмоготу и она тихо плакала за работой, на нее никто не обращал внимания.[76]
Прошло несколько недель, прежде чем она заметила, что один из местных работников, несмотря на запреты, старается помогать ей и другим женщинам-заключенным. Он вел себя очень осторожно, и действовал, лишь когда охранники отвлекались или их не было поблизости, но он все подмечал и всякий раз оказывался рядом, если Нине, к примеру, нужно было отнести тяжелую пирамиду из кастрюль к сушилке. Однажды он спас ее от наказания – Нина пролила на пол воду, а этот человек сказал охранникам, что случайно ее толкнул.