18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дженнифер Робсон – Где-то во Франции (страница 30)

18

Это было делом рискованным; им придется передавать друг другу письма так, чтобы их никто не видел. А если кто-нибудь перехватит их послания и узнает об их отношениях, то Лилли определенно отправят домой. Она вполне может решить, что не стоит подвергать себя такой опасности.

И все же имеет смысл попробовать.

13 августа

Дорогая Л,

кажется, я говорил Вам несколько месяцев назад, что чтение Ваших писем – одна из немногих оставшихся у меня радостей. После Вашего приезда я не получаю от Вас писем, что вполне понятно, но Ваше присутствие здесь в некотором роде ослабляет мое желание их получать. Мелькнувшее передо мной Ваше лицо в кабине машины, звук Вашего голоса, когда Вы читаете раненым в госпитальной палате. Но ни малейшей возможности поговорить, услышать Ваши мысли и мнения, посмеяться вместе с Вами над плохой пищей и нескончаемыми дождями. Я от этого схожу с ума.

И вот к чему я пришел: либо я напишу Вам и постараюсь убедить ответить мне, либо в какой-то из дней подсяду за Ваш стол в столовой и начну говорить с Вами в присутствии всех, и черт побери эту мисс Джеффрис. Я по большей части вечерами за рабочим столом в госпитальной палатке. Оставить Ваш ответ здесь не составит труда.

Он сложил лист бумаги втрое, сунул его в конверт, на котором после нескольких секунд сомнений не стал писать ничего. Он сказал ей, где она может оставить свое письмо, но где ему оставить свое?

Проскользнуть в ее палатку и положить письмо на ее кушетку – хотя он понятия не имел, на какой кушетке спит Лилли – было делом слишком опасным. Может быть, оставить письмо в ее машине? Эту идею стоило обдумать.

Приближался рассвет. Ему нужно было поспешить. Он прошел к стоянке, пару раз чуть не поскользнулся на влажных от росы досках и не упал прямо на слякотную землю. Он помедлил, приближаясь к ряду машин возле приемной палатки. Когда он видел Лилли вечером в последний раз, она припарковала свою машину в конце ряда, но не переставила ли она ее потом?

Он подошел к крайней машине: она выглядела точно так же, как и все остальные, ничто не отличало ее от других фронтовых американских санитарных машин. Он хотел было развернуться и идти к себе, когда увидел надпись краской: неровными буквами на капоте одной из машин было выведено «Генриетта».

Он вспомнил, что Лилли придумала имя для своей машины. Значит, вот она. Теперь ему оставалось только найти, куда бы спрятать конверт. Он потрогал подушку на водительском сиденье – она лежала, не прикрепленная. Он сунул конверт под подушку, похлопал по ней, про себя помолился и ушел.

Он не пошел назад в свою палатку – отправился в госпитальную посмотреть, как поживают его пациенты, потом занялся кипой бумаг на рабочем столе. Часы пробили шесть; подходящее время для завтрака, решил он. У него будет время поесть и, может быть, даже провести несколько минут за разговором с коллегами, прежде чем появятся Лилли и ее подруги.

Робби крутил в руках полупустую чашку кофе уже полчаса, когда появилась первая женщина из ЖВК. Он направился к выходу из палатки, посторонился, пропуская мисс Эванс.

За мисс Эванс шла Лилли. Он сделал шаг вперед к двери, и несколько неловких мгновений они оба пытались посторониться, пропуская друг друга. Они вполголоса пробормотали извинения, но, прежде чем она успела пройти, он наклонился и прошептал ей в ухо:

– Под подушкой на сиденье в вашей машине.

Увидев выражение удивления на ее лице, он чуть не рассмеялся во весь голос.

– Ваша машина. Под подушкой сиденья, – повторил он. Она кивнула, но поняла ли?

Лилли весь день то подъезжала к приемной палатке, то покидала ее, но всегда поблизости была ее надзирательница, мисс Эванс.

День близился к вечеру. Приемная палатка опустела, и Робби вышел из операционной проветрить голову, прежде чем приступить к последней операции.

Краем глаза он увидел какое-то движение – Лилли несла ведро, полное мыльной воды. Вид у нее был усталый и растрепанный, и она, вероятно, отчаянно проголодалась. Но сначала они с мисс Эванс собирались помыть машину, как делали это каждый день. Это была неприятная работа, но Лилли показалась ему странно радостной.

Он чуть не окликнул ее, но, прежде чем успел, она посмотрела на него, задержала на нем взгляд на бесконечное мгновение, а потом отважно, как актриса мюзик-холла, подмигнула ему.

Этим вечером она пришла в госпитальную палатку, что вошло у нее в привычку, и целый час читала раненым. Она прошла мимо Робби, когда выходила из палатки, и лишь коротко пробормотала вполголоса «привет». Из ее руки выскользнул конверт и упал на его стол. Он быстро накрыл письмо одной из своих папок на тот случай, если кто-нибудь пройдет мимо.

Робби оглядел палатку: из его коллег здесь находился только Лоусон, просматривал медицинские карты. Сестры сидели у своих столов, а раненые либо спали, либо были без сознания, и он, таким образом, остался в одиночестве – весьма необычно!

Он вскрыл конверт перочинным ножом – внутри обнаружился всего один лист, и он подумал, что у нее не было времени, чтобы написать больше.

13 августа 1917

Дорогой Р,

Огромное спасибо за письмо. Меня тоже ввергает в отчаяние отсутствие переписки между нами, и не только потому, что мне не хватает Ваших писем. Мне столько хочется рассказать Вам, потому что я знаю – Вы меня поймете. Как только выкрою время написать, пошлю Вам ответ подлиннее. А пока остаюсь Вашим преданным другом.

– 25 –

Главное, убеждала себя Лилли, не садиться на свою кушетку. Только так можно было продержаться какое-то время, не уснуть и закончить письмо.

Она уже провела в Пятьдесят первом шесть недель, и жизнь установилась в каком-то подобии рутины. Проснуться с первыми лучами солнца, позавтракать, потом отправиться на ППП и обратно, сделать перерыв на обед, потом вернуться на ППП, еще и еще раз, пока не будут вывезены все раненые.

Этот день ничуть не отличался от других. К полудню они четырежды съездили туда-обратно, освобождали ППП от десятков раненых, поступивших после еще одного наступления союзников на Ипрский выступ. Четыре чудовищных рейса, насыщенных ужасами, которые – Лилли знала – навсегда останутся в ее памяти, какими бы заурядными они ни стали в этой полной ужасов войне.

Человек с таким ранением в живот, что его внутренности, казалось, удерживались на месте только бинтами, стянувшими его туловище. Другой раненый, смертельно бледный, с переломанными ногами, умоляюще коснулся рукава Лилли, когда его проносили мимо на носилках.

– Пожалуйста, мисс, не позволяйте им отнять мои ноги. Мисс, пожалуйста, вы должны им сказать.

Лилли погладила его по руке, успокаивая, пробормотала какие-то банальные слова утешения, чувствуя себя худшей из обманщиц, потому что врачи, конечно же, собирались ампутировать ему ноги. Потому что иначе он обречен был умереть. Такое будущее ожидало его теперь, когда он выполнил свой долг перед королем и страной.

Часы показывали семь; ее подруги благоразумно улеглись спать, как только закончился ужин. Анни и Бриджет мирно похрапывали, но Констанс еще не спала, посматривала на Лилли, сидевшую за шатким столиком на шатком стуле в дальнем конце палатки.

– Убери это письмо и отправляйся в кровать. Ты же знаешь, нам завтра вставать раньше обычного. И при этом мигающем фонаре уснуть толком невозможно.

– У меня всего одно письмо. Я скоро закончу.

Понедельник, 3 сентября, 1917

Это снова я. Надеялась дописать это послание вчера, но в фонаре закончился керосин, а идти за добавкой было слишком поздно. Нет, дело не совсем в этом. Я просто слишком устала и не могла себя заставить идти куда-то. Без четверти восемь я уже лежала в кровати и спала так крепко, что утром Констанс с трудом меня разбудила.

Я во всем виню дорожную грязь. Не думаю, что будет преувеличением сказать, что она досаждает мне здесь больше всего. Вся дорога до ППП залита жижей, впрочем, слово «залита» создает впечатление, что речь о жидкости. Нет, скорее о воске, который липнет ко всему, и невозможно сколько-нибудь быстро двигаться. Вот только воск можно удалить, когда он засохнет, а эта проклятая жижа никогда не засыхает. Да и как ей засохнуть? Ни солнца, ни тепла, только дождь, дождь и опять дождь.

Но как я могу жаловаться? Я сплю в сухой палатке, хожу по мосткам, которые (по большому счету) никогда не бывают покрыты грязью, имею возможность мыться и стирать форму в чистой (а иногда и горячей) воде, ем теплую и питательную пищу. Раненые, которых я вожу в моей машине, сражались в сырости, холоде и грязи, они голодны, и это чувство не отпускает их, как им кажется, целую вечность. Но они никогда не жалуются. А если и жалуются, то умеют обратить свои жалобы в шутку. Что это за мир такой, где люди смогли научиться шутить о крысах, вшах, дизентерии?

Они не шутят о тех, кто утонул. Я считала, что эта война уже не может удивить нас никакими ужасами, пока не услышала разговор двух человек о том, что случилось с их другом в Лангемарке в прошлом месяце. Его ранили, но не тяжело, не настолько тяжело, чтобы он умер сразу. Он свалился в воронку от разорвавшегося снаряда, глубиной не больше ярда, наполненную грязью, жижей и кровью, и утонул во всем этом. Они слышали, как он просит о помощи, но не смогли ему помочь.