Джамбаттиста Базиле – Сказка сказок, или Забава для малых ребят (страница 2)
Держи крепко, что тебе оставляю, прекрасный мой Неаполь! Кто знает, увидимся ли снова? Увижу ли кирпичи твои – пирожки обсыпные, стены твои – печенья миндальные, мостовые твои – леденцы сладкие, стропила твои – тростинки сахарные, двери и окна твои – торты сливочные? Горе мне: ухожу от тебя, Пеннино прекрасный, – иду как вслед гроба ужасного; оставляю тебя, площадь Широкая, – и духу тесно в груди моей; разлучаюсь с вами, Рощи Вязовые, – и вся жизнь моя в куски разбивается; ты прощай, улица Копейщиков, – душу мне пронзило копье каталонское; прости меня, Форчелла милая, – сердце мое, будто из клетки, наружу просится. Где найти мне другое Пуорто – пристань родную, что всего света милее? Где найду те сады Шелковичные, где Любовь мне пряла нити свои шелковые? Где еще найду Пертусо, прибежище всякого люда мастеровитого? Разве найдется другая Лоджа, где живет изобилие безмерное, где живут вкусы утонченные? Ох, коль покину я тебя, мой Лавинаро, потечет из глаз моих река многослезная! Если оставлю тебя, мой Меркато, в душе печаль клеймом останется! Если уйду от тебя, Кьяйя моя дивная, словно гору потащу каменную! Прощайте, морковка со свеклою, прощайте, капустка с тунцом жареным, прощайте, икра и молоки, прощайте, рагу и паштеты; прощай, цвет городов, прощай, краса Италии, прощай, Европы яичко расписное, прощай, всего мира зеркальце ясное, прощай, Неаполь прекрасный, лучше, чем ты, во вселенной нет и не будет; прощай навеки, город милый, где доблесть границы утвердила и красота пределы поставила! Ухожу и навсегда теперь останусь вдовцом без твоей пиньята маритата![3] Ухожу из дома родного, любимого, и вас, забавы мои юные, позади оставляю! («Купец и его сыновья»).
Не удивительно ли, что этот лирико-гастрономический плач, в котором, среди приметных городских реалий, прочувствованно поминаются и «Шелковицы», квартал, славный «веселыми домами», и трущобно-разбойное Пертусо – места, дающие представление о характере «юных забав» героя, – воспринимается как нечто безусловно серьезное и, более того, возвышенное, пробуждая в читателе искреннее сочувствие? То, что выглядит пародией на патетику, звучит подлинно патетически. Почему не смешны, а трогательны чуть не до слез эти обращения к блюдам? Пища здесь оказывается метафорой семейного уюта, очага, круга родных и друзей, праздника – всего круга впечатлений, которые с раннего детства создают в человеке чувство родного, родины. Самое время вспомнить русского автора, который, так же как Базиле, искренен в своей патетике «чревного», – Василия Розанова. Это сближение «верха» и «низа» берет читателя буквально за живое, подсознательно подсказывая ему тропу возвращения в мир раннего детства, где между «верхом» и «низом» нет никакого конфликта, где физиологическое удовольствие бескорыстно, непосредственно соединяясь с чувством родного и прекрасного.
Вот еще пример. В сказке «Светлый лик» оставленная любимым девушка, которая в конце умрет от своей любви, впускает в свой горестный монолог, вместе с поэзией плача, причитания, неудержимый поток метафор и сравнений из сугубо непоэтических сфер жизни и быта. Приводим лишь часть:
Опустила я ведро в колодец желаний любовных, и осталась у меня в руке только дужка! Развесила чистое, белое белье надежд, а с ясного неба полил дождь! Поставила кастрюлю мыслей на огонь желанья, а сверху нападала в нее сажа несчастья! 〈…〉 Насмеялся, натешился, насытился, кроил мне длинный плащ, а вышла короткая куртка, обещал моря и горы, а толкнул в канаву, умыл мне лицо, чтобы оставить меня с черным сердцем! О обещания ветра, о слова-мякина, о клятвы жареной селезенки! О, хоть четыре раза услышишь, не верь, пока в суму не положишь! Огонек увидала, коника погнала; думала передохнуть малость, ан до него сто миль осталось! Сладко песни пелись, да по ветру разлетелись! Думала с ним жить, как мяско с жирком, а разбежались, как собака с котом! Думала с ним быть как ложка с черенком, а остались как лягушка с ужом! Ибо нет сил моих видеть, как другая счастливица, вытянув свои пятьдесят пять[4], первым пасом всю мою надежду погубила! Как мне за шахом сразу мат поставила! Ох, Ренца-бедолага, больше мужчинам доверяй, слова пустые в пазуху собирай! О мужчины без закона и без чести! Несчастна та, что с ними свяжется, бедняжка та, что им доверится, горемычная, кто уляжется на широкую постель, что перед нею расстилают! Но не горюй: ибо знаешь, что кто детей соблазняет, тот как моль погибает; знаешь, что у Неба в конторе писаря́ не пройдохи, фальшивую справку за взятку не выпишут! И когда не ждешь, настанет твой день, ибо ту, что себя отдала в кредит, ты обсчитал наличными! Но сколько буду я обращаться к ветру? вздыхать об улетевшем, вздыхать впустую и жаловаться без успеха? Пусть он сегодня с невестой вексель подписывает, а мой рвет; а я подпишу договор со Смертью и сполна расплачусь с Природой! («Светлый лик»)
В этом плаче представлено все домохозяйство, очерчен широкий круг повседневных трудов, хлопот и развлечений горожанина. Мы словно рассматриваем одну из многофигурных картин Питера Брейгеля Старшего – художника хоть и географически далекого от Неаполя, но очень рано оцененного там. (Заметим, что и другие художники нидерландского Возрождения, с их звучной полифонией городской жизни, в Неаполе не только имели большой успех, но и повлияли на местное искусство.)
В другой сказке, также обращаясь от лица оставленной девушки к неблагодарному возлюбленному, автор одновременно умудряется привлекать метафоры как из кухни, так и из отхожего места. Три века спустя, прочитав внутренний монолог героини джойсовского «Улисса» Молли Блум, где эротическая тема будет сближена с темой дефекации, Карл Густав Юнг напишет автору: «Думаю, лишь чертова бабушка знает так же много о настоящей женской психике. Я – нет» (письмо, датированное августом 1932 г.)[5]. У Базиле речь организована, конечно, совсем не так, как хаотический поток сознания Молли, но представляется не менее психологически достоверной:
Это ли твоя великая благодарность бедной девушке за любовь ее беззаветную? Говори, ты, который даешь и отбираешь! Говори, ты, который обсасываешь кость, пока не подали жаркое! [6]〈…〉 Вот бедняжка думала испечь вместе с тобой пиццу в Донато[7], а теперь забавляется тем, что лапшу режет; думала сделать с тобой «потеснись, потеснись», а ты ей теперь: «разойдись, разойдись!»; думала с тобой кубок разбить, а разбила ночной горшок[8]; давай же, иди смелей, не заботься ни о чем, делай, как те, кто поедят и уходят не заплатив 〈…〉 Как мог ты сделать такой говенный трюк: вывел ее на позор всей улице, а она тебя в самом сердце носила; подложил ее себе под хвост, а она тебя выше головы поднимала; и когда она тебе как мать родная услужила, оставил ее там, куда с потаскухами ходят! Но если у Неба глаза повязкой не закрыты, если боги пробками уши себе не заткнули, то узнают они о грехе, что ты сотворил, и, когда ты не ждешь, будет тебе и сочельник с праздником, и молния с громом, и жар с поносом! («Голубка»)
Каким образом эти, казалось бы, комические ламентации способны вызвать у читателя настоящие слезы сочувствия? Не этим ли контрастом, соединяющим вместе условно «высокое» и условно «низкое»? Читатель чувствует себя в атмосфере совершенно домашней, интимной – там, где уместно называть абсолютно все вещи своими именами, в том круге чувств и отношений, где «низкие» и «высокие» запросы человека не отделяются друг от друга, где в человеке равно ценят и любят и «низкое», и «высокое».
Внимание Базиле к физиологии не имеет ничего общего с солдафонской склонностью к грубой потехе; но именно это со странной незрячестью ставили ему в вину писатели итальянского Просвещения. Например, аббат Фердинандо Галиани (1728–1787), философ и экономист, не чуждый и литературных амбиций, объявлял Базиле главным виновником испорченного, по его мнению, вкуса неаполитанцев:
Наш диалект был загрязнен муторными и отталкивающими образами то испражнений, то болезненных состояний, вызывающих скорее тошноту, чем охоту к чтению. Этот отвратительный вкус, заведенный Базиле и оставшийся в ходу у всех последующих писателей, вплоть до того, что ни один из них не смог остаться от него свободным, наконец наводнил и подчинил себе сцену…
В этой тираде верно подмечена связь художественного метода Базиле с народным театром. Но не Базиле «развратил» неаполитанскую сцену; напротив, он берет ее многовековые эффекты, унаследованные еще от эллинистической комедии (напомним, Неаполь в прошлом – город греческой культуры), от римской ателланы, от Плавта и Теренция, умело используя их как сильное суггестивное средство, нанося с их помощью яркие контрастные краски, которыми создает объемные, точные, совершенно реалистичные, знакомые каждому из нас картины психофизических состояний и переходов:
Тогда девушка, слыша, как звенит у нее в пустом желудке, и не видя никого рядом, уселась за стол, чтобы пообедать, как знатная госпожа. Но вот в самый аппетитный момент ее обеда в комнату вошел миловидный слуга-негритенок, который сказал ей: «Будь здесь и не уходи, ибо я хочу взять тебя в жены и сделать самой счастливой женщиной в мире!»