18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дьякон Святой – СЛАДКИЙ ЗАПАХ ГЛИНЫ (страница 2)

18

Глава 3. Треугольники без обратного адреса

Блиндаж достался ему на третьи сутки. До этого спали в воронках — накрывались плащ-палаткой и ждали утра, которое не хотело наступать. Блиндаж был откопан кем-то до них, старый, с просевшим потолком из брёвен, покрытых землёй и мхом. Внутри пахло сыростью, мышами и кислым табаком. В углу валялась пустая банка из-под тушёнки — довоенная, с гладкими краями, без осколков. Он поднял её, повертел в руках. Тот, кто её открыл, давно уже или в госпитале, или в земле. Он сидел на ящике из-под снарядов, прижав колени к груди. Рядом храпел Серёга — после обстрела у него началась контузия, он оглох на левое ухо и теперь спал как убитый, потому что организм включал защиту. Другие бойцы из их «группы Восток» — те, кто выжил в первый день — тихо переговаривались в углу. Их осталось двадцать три из сорока. Семнадцать человек за три дня. Он уже не запоминал имён. Бесполезно. Имя нужно тому, кто вернётся. А они не вернутся. На коленях у него лежал листок бумаги. Казённый, жёлтый, вырванный из общей тетради. И обломок карандаша — грифель держался на честном слове. Он уже два часа смотрел на этот листок. Мать ждала письма. Он обещал писать. Точнее, не обещал, а написал в том последнем сообщении: «Связь будет плохая. Не жди писем быстро». Но мать всё равно будет ждать. Она будет подходить к почтовому ящику каждый день, вытирать руки о фартук и открывать его с замиранием сердца. И ничего не находить. А потом идти на кухню, ставить чайник и плакать в кружку, чтобы соседи не слышали. Он знал это. Потому что он знал свою мать. Она работала медсестрой в районной поликлинике, её руки всегда пахли хлоркой и валерьянкой. Когда он был маленьким, она заклеивала ему царапины пластырем с рисунком — медвежатами. Она боялась, что он упадёт с велосипеда, и бежала за ним до самого конца улицы, пока у неё не начинало колоть в боку. А он тогда думал: «Ну, мам, отстань, я же не маленький». Теперь он был не маленький. Теперь он был большой, с автоматом Калашникова и подсумками, полными железа. И он понял, что маленьким он был как раз тогда, когда мог побежать к ней, уткнуться лицом в живот и разреветься от любой ерунды. Сейчас реветь нельзя. Сейчас даже думать о ней — рискованно. Потому что если ты дашь слабину, то начнёшь делать глупости. Например, высунешься из окопа, чтобы посмотреть на облака. А в облаках сидит снайпер. Он начал писать. «Здравствуй, мама». Остановился. Обычно люди пишут «Здравствуй, мамочка» или «Дорогая мама». Но «мамочка» звучало слишком тепло для этого места. Он не имел права писать тепло из блиндажа, где пахнет смертью. «Здравствуй, мама. У меня всё хорошо». Ложь. Первая ложь в первой строчке. У него не всё хорошо. У него половина отделения уже в морге полевом, а он сам три дня не мылся, и под ногтями — чёрная земля, которая не отмывается даже солью. Он видел сегодня, как осколок снёс голову парню, который чистил автомат. Голова покатилась по брустверу, как кочан капусты, и даже не сразу остановилась. И он подумал: «Боже, как же мало в человеке крови. Всего пара литров. А грязи — тонны». «Мы едим нормально, спим по расписанию. Командиры хорошие, не ругают». На самом деле командир был пьяным мразью, который послал их вчера на зачистку без разведки. Из девяти человек вернулись четверо. Троих он сам выносил на плащ-палатке, волоком, пока по ним работал крупнокалиберный пулемёт. Пули свистели так, что, когда они пролетали мимо уха, казалось, будто кто-то щекочет волосы лезвием бритвы. «Ты не переживай. Скоро всё закончится». Он замер. Скоро всё закончится. Он не верил в это ни секунды. Война не заканчивается. Она затухает, как торфяной пожар — тлеет под землёй годами, выжигает корни, проваливается в пустоты. А потом кто-то случайно подносит спичку, и земля взрывается снова. Он писал это только для того, чтобы мать спала спокойно. Или хотя бы пыталась спать. Потому что если она перестанет спать, её сердце не выдержит. А она ему нужна живой. Хотя бы она. Карандаш сломался. Он заточил его ножом — тем самым, которым вчера отрезал чужой жгут от руки, потому что своему жгута не хватило. Нож был в крови. Он вытер его о штанину, но пятно осталось. «У нас тут есть один парень, Серёга. Молодой. Напоминает мне меня в детстве. Тоже всего боится, но виду не показывает. Мы с ним в одном блиндаже. Он спит сейчас, ему приснилось что-то хорошее, улыбается. Пусть спит. Завтра у нас марш-бросок, я напишу ещё, когда вернёмся». Он не написал про марш-бросок правду. Завтра они идут через поле, которое простреливается насквозь. Идти придётся ползком, четыре километра, по грязи, без укрытий. В прошлый раз на таком поле погибло восемь человек. Их тела потом собирали пинцетом в полиэтиленовые мешки. Он хотел дописать: «Я люблю тебя, мама. Прости, что я не стал врачом, как ты хотела. Прости, что я ушёл. Прости, что, возможно, не вернусь». Но не написал. Если написать «прости», мать поймёт. Женщины чувствуют такие слова за версту. Они читают между строк даже тогда, когда строк нет. Он зачеркнул «прости» — мысленно, физически зачеркнуть нечем, карандаш мягкий — и просто вывел: «Целую. Твой сын». Он сложил письмо треугольником — так, как учили в школе на уроках труда, когда делали конверты для открыток. Получилось криво, неровно, края разъезжались. Он засунул треугольник в карман разгрузки, рядом с обоймой. Соседство было символичным: письмо и пули. Любовь и смерть. И то и другое может убить. Но любовь — медленнее. Он вылез из блиндажа покурить. Ночь была чёрной, как чернила. Ни луны, ни звёзд — небо затянуло тучами, которые тащили с собой дождь. Где-то за лесом, на позициях противника, взлетела зелёная ракета. Осветила поле на секунду. И он увидел фигуры. Два человека в сером — не наших, не ихних — просто люди, которые лежали лицом вниз в грязи уже давно. Может, сутки. Может, неделю. Он не пошёл проверять. Есть вещи, которые лучше не трогать. Война учит одному: не трогай чужую смерть, и она, может быть, не тронет тебя. Он докурил, раздавил бычок пальцами, сплюнул чёрную слюну. Вернулся в блиндаж. Серёга проснулся, сидел на нарах, обхватив колени. Глаза — две мутные лужи. Спросил: — Ты писал письмо? — Ага. — Матери? — Да. — А можно я тоже напишу? Только я не умею складывать треугольником. Он вытащил из рюкзака последний чистый лист, протянул Серёге вместе с карандашом. Серёга взял, подышал на грифель, будто это могло помочь. Начал писать. Выводил буквы медленно, с нажимом, стараясь, чтобы было красиво. На середине остановился, замер. Потом закрыл лицо руками. Плечи затряслись. Он не плакал — он выл без звука, как собака, которую ударили ногой. Он смотрел на Серёгу и понимал: он сам был таким же три дня назад. На вокзале. В товарняке. В первой воронке. А теперь он смотрит и не чувствует ничего. Ни жалости. Ни боли. Ни страха. Только пустоту и усталость. Такую глубокую, что, кажется, она уже насквозь проковыряла дно души и вытекла оттуда, как грязная вода. Он забрал у Серёги лист. Сам закончил письмо за него. Чужими словами, чужими чувствами. Написал: «Мама, я вернусь. Жди». Треугольник получился аккуратный. Он положил его поверх своего. Два письма. Две матери. Два обещания, которые они вряд ли смогут сдержать. Утром, перед марш-броском, офицер собрал письма. Сказал, что отправит с попутной машиной. Они отдали конверты — кто треугольники, кто просто сложенные листки. Один парень, тихий, с обожжённым лицом, отдал сразу три — написал жене, дочке и матери. Он смотрел на этого парня и думал: он знает. Он чувствует, что не вернётся. Потому что человек, который пишет три письма за раз, не планирует возвращаться. Он прощается. Машина с письмами уехала в тыл. А они пошли вперёд — в поле, которое простреливалось насквозь. Серёга шагал впереди, опустив голову. Он проверил автомат, поправил каску, которая была велика на два размера, и сказал: — Ты знаешь, я ведь никогда не говорил матери, что люблю её. В первом письме написал. Пусть знает. Он не ответил. Он смотрел на горизонт, откуда через полчаса должна была прилететь первая мина. И думал о том, что мать получит треугольник через две недели. Прочитает «У меня всё хорошо» и поверит. Потому что она хочет верить. Потому что если она перестанет верить, она умрёт раньше, чем он — если он вообще умрёт, а не превратится в того серого, безликого, кто уже не пишет писем, потому что некому. Поле впереди вздыбилось первым разрывом. Серёга упал. Он упал тоже. И в грязи, лицом вниз, он вдруг с отчётливой ясностью понял: он забыл подписать свой треугольник. Не поставил обратный адрес. Адрес части, полевой почты. Письмо ушло без обратного адреса. Мать получит его и не сможет ответить. Потому что ответа не ждут. Отсюда не звонят, и сюда не пишут. Он усмехнулся в грязь. Даже здесь, на войне, он умудрился сделать что-то правильно. Бессознательно. Как будто кто-то свыше повёл его рукой и сказал: «Не надо обратного адреса. Не надо ей ждать. Пусть лучше думает, что письмо потерялось, чем ждёт и не дождётся». Над полем разорвался второй снаряд — ближе. Он сжался в комок, зарыл лицо в землю. И прошептал туда, в чёрную жижу: — Мама, прости. Треугольник без обратного адреса летел в почтовом вагоне, смешанный с другими треугольниками. И все они пахли кровью, глиной и безнадёгой. Потому что настоящие письма с войны пахнут именно так. И читать их надо наоборот — от последней строчки к первой. Тогда становится понятно: «У меня всё хорошо» на самом деле значит «Я уже не человек». А «Скоро всё закончится» значит «Скоро всё закончится для меня».