Долорес Редондо – Откровение в Галисии (страница 73)
Удара не последовало. Ногейра отпустил куртку, закрыл лицо руками и разрыдался так отчаянно, что тело его тряслось, словно терзаемое болью. Он тер глаза и размазывал слезы по щекам с таким остервенением, словно пытался выразить, до какой степени сам себе противен. Лейтенант что-то сказал, но из-за всхлипываний и прижатых к лицу ладоней Мануэль не разобрал слов.
— Что?
Ногейра повторил:
— Я взял ее силой.
Писатель ошеломленно посмотрел на собеседника.
— Что ты сказал? — испуганно переспросил он. Не может быть, наверняка он просто не расслышал.
Гвардеец перестал плакать, резким движением вытер глаза и повернулся так, чтобы Ортигоса видел его лицо, искаженное стыдом и болью.
— Я ее изнасиловал, — тихо повторил он, слегка качнувшись вперед, словно придавленный осознанием вечной вины. — Я взял силой собственную жену. И заслуживаю того, чтобы оказаться в аду. Что бы она ни сделала, как бы она меня ни наказывала, все равно этого будет мало.
Мануэль сидел словно парализованный. Это ужасное признание, казалось, сковало его по рукам и ногам, затуманило разум, мешая думать, реагировать, что-то говорить. Наконец ему удалось выдавить:
— Господи боже мой…
В мозгу вдруг возник образ матери Ногейры, тридцатилетней женщины, избитой, униженной, умоляющей сына сохранить страшную тайну.
— Как ты мог? После того, через что тебе пришлось пройти в детстве?
Не в силах справиться с собой, лейтенант снова закрыл лицо руками и зарыдал. Писатель совершенно растерялся. Он попытался собраться с мыслями, но ужасное признание стучало молотком в голове и мешало рассуждать здраво. Ортигосе хотелось повторить те слова, которые произнес старый монах над могилой Бердагера: о том, что человек не вправе осуждать других, что это прерогатива Господа. Но не смог. Он ненавидел Ногейру за дикость и жестокость его поступка. И в то же время признание этого измученного чувством вины человека, этого страдающего грешника тронуло Мануэля до глубины души. Он ощущал смесь отвращения и сочувствия, будто и он сам в какой-то мере нес ответственность за все ошибки, унижения и издевательства, совершенные в отношении всех женщин на Земле с начала времен. Писатель прекрасно понимал, что каждый человек отчасти тащит на своих плечах всю боль этого мира.
Ортигоса положил руку на плечо лейтенанта и почувствовал, как содрогается от рыданий его тело. Гвардеец в ответ сделал то же самое, что и Эрминия, когда ее утешала Сарита: накрыл ладонь Мануэля своей, крепко прижав ее к плечу.
Затем он зажег очередную сигарету и молча закурил, с силой выдыхая дым в открытую дверь. После бурного всплеска эмоций Ногейра казался вялым и безжизненным, словно марионетка, которой обрезали нитки. Движения гвардейца стали медленными и точными, будто он экономил силы. Лейтенант смотрел прямо перед собой, через ветровое стекло, на дом. Но, судя по грустному выражению лица, думал не о родном очаге, жене или детях, а о своем мрачном будущем.
— Я был пьян, — внезапно заговорил Ногейра. — Не то чтобы сильно, и, разумеется, это никак меня не оправдывает. Младшей дочке тогда было два года. Когда она родилась, Лаура ушла с работы, чтобы посвящать все время малышке. С Шулией было то же самое, я зарабатывал достаточно, мы могли это себе позволить. Но когда Антии исполнилось полтора года, жена снова вернулась в больницу, и все полетело к чертям. Из-за меня, — поспешил добавить лейтенант. — Я свалил на нее и заботу о детях, и домашние обязанности. Так меня воспитали: мама ни мне, ни братьям даже тарелку помыть не позволяла. Знаю, отмазка неважная, я должен был думать своей головой. Когда родилась Шулия, проблем в интимной жизни у нас не было. Но с двумя детьми стало сложнее. У Антии резались зубы, она не спала по ночам. Лауре приходилось работать, заниматься хозяйством и двумя маленькими дочками, она вымоталась… И перестала уделять мне внимание. В выходные жена хотела побыть дома, занималась уборкой и приготовлением еды, а когда добиралась до постели, ей уже ничего не хотелось. Она постоянно чувствовала себя уставшей, мы никуда не ходили, а если и выбирались, детей приходилось брать с собой.
Ортигоса молча слушал эту исповедь, стараясь сохранять непроницаемое выражение лица, но лейтенант все понял.
— Я знаю, о чем ты думаешь. Что я придурок и шовинист и не заслуживаю такой женщины. И ты прав. Однажды мы с коллегами что-то праздновали… уже не помню что, да и неважно. Я пришел домой под утро, пьяный. Лаура вернулась с вечерней смены в больнице и еще не ложилась — укачивала дочку, которая только-только заснула. Она прошла мимо меня и положила Антию в кроватку. Ничего мне не сказала, но было очевидно, что она злится. Она тогда почти постоянно раздражалась. Не помню, как я добрался до постели, но когда она легла, я оказался сверху… — Гвардеец замолчал.
Мануэль понял, что Ногейра сейчас снова заплачет. Но на этот раз рыдания были тихими. Слезы струились по лицу лейтенанта, от прежней ярости не осталось и следа.
— Я очень скучал по жене и просто хотел ощутить ее тело рядом, клянусь тебе. Я не понимаю, как это случилось, но уже минуту спустя Лаура плакала и кричала от ужаса, потому что я насиловал ее, крепко прижимая руки к подушке. Она укусила меня. — Гвардеец поднес пальцы к верхней губе. — Теперь до конца жизни мне придется носить усы, чтобы скрыть шрам. Боль отрезвила меня; я словно проснулся, увидев кошмар. Но я причинил своей жене страдания. В изумлении я отстранился от нее, пытаясь осознать, что происходит, и увидел на лице Лауры страх. Ужас. Она боялась меня — того, кто клялся любить и защищать ее. И я еще кое-что заметил, — добавил Ногейра, снова поворачиваясь к писателю. — Безразличие и холодность. И в ту же секунду понял, что потерял ее навсегда.
— Что она тебе сказала?
Лейтенант взглянул Ортигосе в глаза.
— Ничего, Мануэль. Я с трудом дошел до ванной, вызвал рвоту, чтобы избавиться от алкоголя, принял лекарство. В спальню вернуться не осмелился, лег на диване. Я думал, Лаура даже не заговорит со мной после такого. Но ошибся. Правда, в ее голосе теперь столько презрения, что это постоянно напоминает мне о той ужасной ночи.
— Но вы же говорили об этом?
Ногейра покачал головой.
— Хочешь сказать, что за все эти годы вы ни разу не обсуждали случившееся? И с тех пор ты просто спишь в комнате дочери?
Гвардеец ничего не ответил, только поджал губы и шумно дышал носом, пытаясь справиться с эмоциями.
— Получается, ты так и не попросил у нее прощения?
Лицо лейтенанта исказилось, и он закричал:
— Нет! Я не могу этого сделать, не могу! Когда я смотрю на жену, то вижу свою мать в разорванном платье, кое-как подпоясанном ремнем, а по ногам у нее течет кровь! Я помню ее лицо, с которого улыбка исчезла на долгие годы из-за того урода. Я не могу извиниться, потому что такой поступок ничем не искупить! Я не простил того негодяя, и Лаура меня тоже не простит.
Тошнота
Мануэль не мог уснуть. Стыд и подозрения жгли его изнутри, вызывая непрекращающуюся тошноту. Он видел жирные черные полосы из медицинского заключения, розовые щеки брата Бердагера, мать Ногейры в разорванном платье, пытающуюся смыть свой позор в ванной, постельное белье с Минни-Маус в детской. Странное дело, но писатель почему-то сочувствовал лейтенанту, и тело отвечало на это мучительными спазмами. Возможно, он понимал, что все методы, которыми гвардеец пытался себя наказать, — не что иное, как синдром Мюнхгаузена. Ненависть, которую Ногейра испытывал по отношению к семейству де Давила, была лишь отражением его презрительного отношения к себе. И самобичевание стало единственным способом отомстить и тому негодяю, который надругался над матерью лейтенанта.
Ортигоса много размышлял — о себе, о гвардейце, о страданиях, которые приходится выносить человеку, о том, что демон, с которым мы сражаемся, иногда прячется в нашем сердце. Борьба за справедливость изначально обречена на провал, ведь зло живет внутри нас, будет являться в кошмарных снах и прекратит свое существование только вместе с нашим бренным телом.
Мануэль устал противостоять невзгодам реальной жизни и предпочел укрыться в своем дворце.
Страшный грех
Марио Ортуньо было лет шестьдесят, может быть немного больше. Он сохранил все тот же суровый взгляд, который Мануэль видел на фотографии. Вот только от копны густых волос не осталось и следа — бывший монах полысел. Марио мрачно смотрел на визитеров из-за стойки бара на улице Реаль де Корме, в котором был хозяином. Дома троица застала лишь супругу Ортуньо Сусу, которая, несмотря на их протесты, проводила их до заведения, находившегося на той же улице. Войдя в бар, сразу же направилась к мужу.
— Марио, эти сеньоры приехали из Чантады, чтобы поговорить с тобой. Иди пообщайся, а я пока тебя заменю, — сказала она, наклоняясь, чтобы пройти в маленькую дверцу под стойкой.